SlideShare a Scribd company logo
1 of 44
Download to read offline
Аркадий Белый
Рождение империи. Роман-хроника в трех
книгах.
Серия «Современная историческая проза»
Книга первая. ВЕЛИКИЙ КОРДОН
ТОМ I
Часть первая. «Лети, лети, орле...»
I
После рады вольного козацтва, выбравшего себе гетмана, столица
Войска Запорожского Сечь, крепко вросшая в Микитин Рог на
правобережье Днепра, беспечно гуляла. Широкий, без оглядки,
кутеж под кобзы, сопилки, бубны, скрипки и басоли справляли
лихие братчики-козаки: зажиточные, хозяйственные и козацкие
подпомощники — беспутная голо- та, серома, неприкаянная чернь
войсковая. Веселились степенные, при конях, тягловые
посполитые1 и посполитые пешие—все это отчаявшееся от неволи
и нужды селянство, а вместе с ними — и не числящиеся в
войсковом реестре челяд- ники, обозные и прислужники,
худородные подданные днепровского Понизовья.
Погрузились в празднество все. Козацкая сторожа, бывшая в чатах
—небольших передовых отрядах, вернувшихся только-только из
разведки. Продрогшие дозорцы, плутоватые уборщики и
придирчивые замковые, погонычи, конюхи и ковали.
Не дымились, обычно оглашавшие округу перестуком железа,
кузницы и мастерские, где ладились сабли и наконечники козацких
копий, отливались пушки, ядра и пули. Не мяли костистыми
жилавыми руками кожу кушниры. Не варилось в броварнях пиво,
не сытились, не шинковались меды, не курилось вино — добра
этого было наготовлено вдосталь.
Зачинала лихая запорожская вольница буйное веселие третий день
спозаранку по всем тридцати восьми куреням.v
широким и приземистым деревянным строениям, обмазанным
местами глиною, под кровлями из очерета или конских и звериных
шкур. С трех сторон их оберегали тополя и вязы, отводя собою
грозовые молоньи.
Заправляли козаченьки сосущие чрева попервоначалу све-
жесваренным пивом, густой запорожской варенухой, замешанной
на водке, сухофруктах, меде и пряностях, пенистыми брагами из
просяного солода, а закусывали холодным мясом и черствеющими
калачами. Заканчивали — глухой теменью, безо всякой уже снеди,
пекучей, что огнь, горилкой, прозванной око- витой, и приторно
сладкими, с тонким ароматом фряжскими винами где-нибудь под
слякотным небом у хлипких крамниц или в душных шинках,
раскиданных по сечевым околицам. В такие прибыльные дни
шинкари и корчмари, несмотря на соблазн, не превышали обычной
платы за еду и питье. Ибо знали: обычай дозволяет козакам
грабить, без суда калечить и даже убивать всякого, кто посмеет
обмануть или обобрать пьяного.
Тихо и уныло лишь около большой окраинной лекарской хаты, где
лежали тяжелобольные, раненые или уже выздоравливающие.
Первым давалось только слабое пиво с жидкой ячменной кашей, а
вторым — варево из пшена и гороха. Да ложками отмерялась два
раза в день особая, настоянная на травах и кореньях оковитая —
на Сечи приготавливали более семидесяти видов такой лечебной
водки.
В город, опоясанный двумя рядами рвов и земляных валов, с
засекой и бойницами в деревянном остроге, с пушками, затынными
пищалями и гаковницами на стенах с дубовыми брамами и
сторожевыми вежами, с выставленными внизу, меж сырыми
колодами, двойными рядами защитных кошелей
плетенных из лозы и доверху набитых землей с песком —
волочились по расквашенным весенним дорогам скрипучие возы
рискового торгового люда. Заплатив пошлину козацкой старшине,
везли на сечевой базар, прозванный за многолюдство на татарский
манер Гасан Баша (свои лавки имел там каждый курень), хлебный
и мясной харч, на любую потребу обувку и одежу, оружие,
домашнюю утварь, сыры, деготь и диковинные заморские товары.
Бугрились на возах бочки до черноты темного, и со всяким
оттенком красного, и бело-золотистого вина.
Тяжелый, растянутый на версту обоз подтянулся к передним
городским укреплениям за полдень. Вел его заикающийся
костистый вож — проводник в степи, насупленный и пентюховатый
с виду гнездюкvi
, которого наняли бровастые смугляки-армя- не,
называемые повсеместно на Руси вирменами. Армяне сидели во
Львове, но более всего — в Каменец-Подольском с давних времен и
промышляли тем, что переправляли из Польши, Молдавии, Чехии,
Моравии, Силезии и Трансильвании к днепровским камышовым
плавням в непривередливую Сечь на выгодные торги воск, рис,
крутобоких волов, угорские вина и турецкую водку. На сей раз,
учуяв в местах понизовых немалый барыш, загрузились они,
наряду с конской сбруей и войсковым снаряжением, еще и
самопалами, саблями, пистолями, потянули на арканах
притомленных дорогой гривастых и огненнооких красавцев-
аргамаков.
По пути обгоняли перегруженный обоз сбежавшие от притеснений
польских старшин козаки-реестровики,* самовольно снявшиеся с
панских земель кабальные посполитые, городские и слободские
миряне, а также люди неизвестно каких сословий, которые не
любили вспоминать свое прошлое. Крещеные и ба- сурманы,
конные и пешие, молодые, глядящие на мир жадно, восторженно,
задиристо и — пожилые, едва ль не старики, крученые жизнью,
которых невозможно уже чем-либо удивить, стекались в эти дни из
мест степных, лесных, речных и луговых, из городов, местечек,
замков и владений магнатов, королевских сел и шляхетских
фольварков.
Но и сама Запорожская Сечь завсегда полна боевым народом. Без
внимания на вернувшуюся в середине апреля сты- лость —ночами
проступала изморозь, а пасмурными днями донимал волглый и
порывистый днепровский ветер — бродили сечевики вразвалку,
пошатываясь, поодиночке и ватагами, в распахнутых бараньих
кожухах и кунтушах, в смятых небрежно новых епанчах,
подпоясанных очкурами, в шерстяных бурках — вильчурах, а
более всего в повседневных — для похода, битвы и хозяйства—
черных козацких свитках. Жилистые и кряжистые, подвижные и
лениво-неуклюжие с виду, вымахавшие печной трубой и
малорослые, как степняки, верткие и голосистые хлопцы-
подкозаки, выросшие на Запорожье, и седоусые, грузные, с
осенним багрянцем на обветренных лицах сечевики. Одни—с
густым волосяным покрытием на голове, а другие без оного,
обнажив шишковатые, выбритые до синевы черепа с
телепающимися чубами—оселедцами, концы которых заправлялись
за ухо.
И в будень, когда козаки кашеварили, охотились, изготавливали
наряд к стрельбе огнистойvii
, точили сабли и ловили рыбу, лишь по
серебряным поясам можно было выделить средь этой несусветной
пестроты старшину. Но теперь все еще больше перемешалось.
Поддавшись стихийной, в момент завихрившейся гульбе, многие
запорожцы вырядились в роскошные узорные аксамиты,
кармазины и восточные шелка. Тут и там, между убогого рванья и
залатанных свиток, дырявых чобот, стоптанных кожачей да
истасканных ноговиц мельтешили сафьянцы желтого, зеленого или
красного цвета с медными и серебряными подковами, на которые
напущены были немыслимо широченные, в складках синие и
малиновые шаровары с золотым галуном вместо выпушки.
Разноцветные полукунтуши с закидными рукавами, некогда белые,
с золотым узорочьем парчовые жупаны, кафтаны из лундуша—
аглицкого сукна, зеленые шелковые пояса, расшитые по краям, с
бахромой и золотыми кистями. А в довершение всего — удалецки
сбитые на бок высокие шапки из серых смушек с длинным,
свешивающимся на спину алым шлыком — суконным или шелковым
верхом-мешком, заканчивающимся кисточкой, тоже золотой.
Роскошь и нищета были воедино сплетены насколь причудливо,
настоль и без меры. Показное лезло в изумленные очи тех, кто
оказывался тут впервые, — яркое, блестящее, дорогое, хотя и
всячески пренебрегаемое.
Захватывало дух от разнообразия оружия. У многих сечевых
бывальцев, почтительно именуемых в войске «дедами», имелись
прямые и длинные турецкие или короткие серанские кинжалы в
вычурных ножнах, польские и козацкие, с резким прогибом, или
более легкие, индо-персидской работы, сабли. Попадались
широкие и кривые янычарские ятаганы. Но обязательно у каждого
—по одному или по два кремневых пистоля за поясом. Да на боку
подрагивали при ходьбе костяные, медные, деревянные и кожаные
лядунки с порохом. У пришлых посполитых и новоначальных или,
как их еще называли, охочекомонных козаков—ножи, сокиры,
боевые косы, обитые железом палицы.
Разношерстная, галдящая и неспокойная эта масса людская
перемешана была так, что с ходу и не опознать, кто есть кто в
куренях: угорец или волошин,* цыган или литвин, турчин или
черногорец, московит или ногаец. Принимала Сечь, эта козац- кая
Спарта, в свое товариство всех без разбору, но с уговором:
перейти в православие, дать обет воевать за веру Христову и
подчинить себя запорожским обычаям, самый верный из которых —
скрепленное клятвой побратимство. Ибо побратим за побратима
шел добровольно в неволю или на плаху, в битве побратим всегда
держался рядом, защищая телом своего друга. А ежели одного из
них убивали злокозненно или по-предательски, то другой нещадно
мстил, пока рука держать могла саблю, а дыхание не покидало
сожигаемую праведным гневом грудь.
Пробираясь сквозь шумное гульбище в малый, внутренний город,
обнесенный рвом и валом поменьше, чем внешний оборонительный
обвод, озабоченно всматривался в местных и пришлых людей
рослый, крепко сбитый подкозак — безус Грыцько Калина. На нем
ладно сидели черный крашеный кожушок, не новая, из мелкой,
некогда голубоватой, а теперь пожелтелой смушки шапка, синие
шаровары, заправленные в чоботы из серой юфьти. На боку висел
небольшой кинжал в деревянных ножнах, украшенный резьбой, за
поясом — тяжелые пистоль и костяная пороховница. Хлопец,
проходя вдоль куреней и домов старшин, стоявших, как и церковь,
напротив базара, кого-то искал, поблескивая живыми ореховыми
очами.
В одном месте народ сгрудился у присевшего на колоду бандуриста
с надорванным хрипловатым голосом, в другом — вокруг
пустившегося вприсядку под бубен и азартные выкрики товарищей
темно-рыжего, будто засохший подсолнуховый цвет, посполитого.
Выделывал гопака он лихо, с присвистом, резко выбрасывая в
приседании ноги. Чуть далее, прямо на сырой, укрытой соломой
завалине Пластуновского куреня молча и остервенело кидали
кости, дымя люльками, два угрюмых запорожца-пластуна в
свободных свитках и обувке из кожи дикого кабана щетиной
наружу. А третий, тяжко упившийся пластун привалился к
почернелой деревянной стене и тянул, изморщи- ня и орошая
слезами лицо, протяжную песнь про мать — Западную Сечь и
батька — Великий Луг... *
Зазевавшегося Грыцька едва не сбил здоровенный, с перетянутым
малиновым, в серебряном шитье поясом чревом коза- чина.
Поправив невероятных размеров саблю, которая волочилась
концом по земле, он цапнул хлопца за шкирку розовой лапищей,
пророкотал:
— Ого, бравый козачок! А и де мой справный волочок?— Он грузно
повернулся к двум бойким прислужникам шинкаря, которые возили
за ним на двухколесных повозках полубочки с горилкой и медом,
малую фаску с сыром и глубокую мису с четвертью отварного
кабаньего стегна.
Приняв волочок — продолговатую деревянную посудину на
шнурке, — он опустил его нетвердой рукой в горилочную
полубочку и выудил оттуда полнехоньким.
Пей, друже! — Сказал уважительно, как ровне.
Спасибо, пане... — Потупился Грыцько. — Мне не можно. До
атомана Коша иду. Там пан Хмельницкий на раде с полковниками.
Мне до батьки моего названного, до Ивана Богуна надо.
Козачина задумчиво посопел, оглаживая пышные, выблес-
кивающие редкой сединой усища, которые извивисто ниспадали до
середины широченной груди и, закинув голову, одним махом влил
в себя горилку.
За Богдана! — Он запустил волочок в полубочку с медом. — Теперь
за Ивана! Ох и добре!.. Теперь бы надо за деда мово и прадеда, но
к вечеру от такого гона не устою на ногах...
Пожевав мяса, он осоловело уставился на Грыцька:
Ты еще тут, малюсенький козачок? Так тебе, небось, и за
соседскую доньку пить пока рано? Оно й так... Набивай сперва
руку, мал-человек, дабы ляха аль крымчака до пупа раздвоить
саблюкою, а иных ворогов земли руськой...
Он расширил удивленно очи и вдруг, весь лучась добротою,
необъятно развел руками:
- О! Такое вот это диво! Неужто Бака Стрижевский, разлюбезный
приятель мой, заявился на Сечи внезапно, как месяц дождливой
ночью? А брехали, брате, будто ты сиднем стал, гнез- дюком и
гречкосеем? Чудно мне было такое за тебя слышать...
Зд-доровеньким б-будь, Мамот! — Обнял и трижды звучно
расцеловал побратима заика-вож, который в сравнении с ним
напоминал железный пест рядом с долбленной из громадной
колоды мельничной ступой. — Ох и раз-збух же ты, как т-тесто в к-
корыте!.. А сам я... Нету мне б-более охоты б-бабий подол с-сте-
речь. П-плюнул и п-приплелся с подольскими в-вирменами...
- Слыхал ли ты, Бака, что вскорости ударим мы всем това- риством
по ляхам и подляшкам? Да так, чтоб опомнились они аж у самой
Варшавы, не выпуская из руцей хвостов конских... Выпей за то,
пан брате, а заодно и за нашу встречу!
Мамот поднес Баке водки, кус стегна, приговаривая:
- Ударим, догоним и еще добавим! Доколь терпеть будем
многолетнее бессудье? Вольности наши изничтожила польская
шляхта, козацтво в поспольство обращает и грунты наши отнимает
повсюду. А сколь убивали ляхи козаков злодейскими казнями?
Сколь умерщвляли жен, детей и духовных, чинили ругательства и
насилие над сестрами и дочерьми нашими? Не бывать тому более!
Выпей за лучшую долю, Бака! За нас с тобой. Побратимство крепит
наши силы...
Перекрестясь, заика старательно, аж побелел старый, через все
лицо, сабельный шрам, выцедил волочок, выплеснув оставшиеся
капли через левое плечо:
И хто т — токо ее пьет, такую б — бешеную? Рвет нутро, будто
собака зубами. Наливай, Мамот, с—скорее вторую, а то уже т —
третья просится...
Подошли и обступили побратимов запорожцы из Корсунс- кого,
Уманского, Полтавского и Переяславского куреней, за ними — трое
донских козаков, живших на Сечи в Донском курене, а там
потянулись и просто первые встречные — всех их Мамот угощал
водкой и медом. Разгоряченной выпивкой и пересудами о
предстоящем деле, растревоженной, выкрикивающей угрозы
братии было радо щедрое Мамотово сердце. Перебивая друг друга,
козаки иной раз вытаскивали до половины и с лязгом вгоняли
назад в ножны сабли, ощупывали, с огненным мерцанием в очах,
рукояти пистолей, а затем, запалив люльки, также быстро
утихомиривались, неторопко пыхкая пахучим дымом.
- А как натерпелся народ руський под вымыслами державцевviii
и
арендаторов? Вельможные паны все отдали им на откуп. Жилы из
людей тянут, выдумывая разорительные поборы: и по- воловщину,
и дуды, и осыпи,* и плату с жерновов... За жолуди лесные и то
платить надобно державцу! Не-е!.. Пора насовсем скинуть с себя
ярмо ляшское!
- Наводят гвалты не только в козацких вольностях и в праве
посполитом! Пустошат слободы, зимовники и села наши, захапали
коморы, стодолы, хлеба и сеножати разбойными наездами!
Пренебрегая карами Господними, угнетают народ православный
всяческими обидами...
- Пресечь несносные утеснения!
- Всего паскуднее — над верой нашей изгаляются, принуждают
людей к унии, разоряют храмы православные, продавая утварь
церковную и глумясь над святынями... Пора, товариство,
наготовить сабли!
- Пойдем до конца, как бы оно для нас не вышло, за гетманом
нашим Богданом! Умрем друг за друга! Отмстим за кривды,
защитим веру и церковь нашу!
- Соберемся! Ударим в литавры! Поднимем корогвы! *
- Да поможет нам в том Бог!
- Разлущим ляхов до шелухи, порубим на капусту!
Почтим же обычаи предков наших! — Мамот вновь стал потчевать
из волочка всех знакомых и незнакомых.
А тебе спасибо, добряк Мамот Ямпольский,-благодарили его, —
наш славный товарищ, за привечание...
На сечевом майдане у срамного столба увидел Грыцько сборище
гогочущих гультяевix
. Премного плешивый, в склокочен- ной и
широкой, от самых скул бороде, по-медвежьи лапистый поп-
расстрига отхлебывал из терракотовой, в росписных полукружьях
кахли, где вмещалось добрых два штофа хмельного пойла. Сзади к
рясе пришит был у него колпак, вроде куколя. Нахлобучивал его
по самые очи расстрига лишь в морозы трескучие, да проливным
дождем.
Ну и нагрузился же я... — бормотал он, прикрыв набрякшие веки.
— От пива у меня голова уже крива... Милостивый Боже, помоги
мне, грешному, очисти грехи мои, Боже, и помилуй мя...
Он низко поклонился прикованному цепями к столбу осужденному,
приняв его, видать, за святое распятие, и едва не грохнулся оземь,
плеснув из кахли. Двое козаков поддержали его грузное
расслабленное тело.
Кому поклоны бьешь, отче? — засмеялся один из них.— Это же
Костка, прозванный за непотребство Выпсой, смерти дожидается!
Бери кий дубовый и перетяни лядского сына по плечам, або по
лобу — обоим полегчает. Тебе грехи, панотче, отпустятся, а над
ним, может, Господь сжалится и от ласк наших к себе приберет...
Так давайте выпихнем его в паланку!** Лучше нехаи какая
беззубая и кривая молодица женит его на себе!*** — предложил
другой.
- Не в паленку его, а в петлю! Или рубить голову! Никак не
окочурится, гниляк...
Цыц, окаянные! — Мотнул остатками взлохмаченных патл
расстрига и, трудно вздохнув, отбросил поддерживавших его
козаков.—А не то угощу вас мордами об землю... Один грех —
разве ж грех? От я грешен, так грешен! За двадцатерых. А до
пушки или до срамного столба меня ж не прицепливают? Не оттого
ль, что грехи мои — не грехи, а несчастье? Кто не знает, что я, в
миру Матвей Шепшина, вышел из троеженцев, церковью
проклятых? Я до молодиц и дивчат был в молодости ох и охоч! И
постов не соблюдал, и убил за долги свои шинкаря-сквалыгу, и
прелюбодействовал с малжонкою богобоязливого шляхтича, а в
обители своей давал приют нераскаявшимся злодюгам. Я
подделывал талеры и злотые, став бесцерковным попом. А когда
был расстрижен, то и носа лишился от гнусной болезни... —
Потешая гультяев, Шепшина смачно подтер рукавом куцый,
отсеченный в поединке, некогда мясистый нюхательный орган.
Шлепнул короткопалой дланью по своей лоснящейся плешине и
удрученно проревел: — Теперь, братия моя, имеется у меня все,
окромя носа, косы и жонкиной красы...
А как службу, панотче, правил? — выкрикнули из толпы.
- С неукротимым от многодневного возлияния дрожанием в членах
едва простаивал я теи службы. А посему премерзос- тно лукавил и
мудрости духовной препятствовал... Али не верите? Так знайте!
Устав святой я не радел, беззаконные браки, кровосмешения,
неправые сватовства и кумовства спущал и благословлял, а не
единожды хватанных девок венчал, ако непорочных агниц.
Архиерей от тех дел моих свирепел, кусая поручи, и наставлял
меня сурово. Верить и молиться с благочестивым хотением ты не
желаешь, укорял он мне, с волхвами, чернокнижием и чародеями
сносишься, а Господу не служишь. Недостой- ность тебя, поучал
он, давно оседлала, ибо в корчме ты бываешь, срамец,
каждодневно, а в церкви—через день! И как, думаете, было мне
все тое стерпеть? Скинул я скуфью и праздничную фелонь, да и
посунулся на Сечь-матоньку...
Под одобрительный гул расстрига присосался к кахле, и лицо его
пошло такими же багровыми полукружьями, какие были в росписи
на ней. Глотал размеренно, крупно, звучно, точно выбивал
набрякшие затычки из дубовых бочек. А когда оторвался, то изрек,
едва языком ворочая:
- Повинный... Ох и повинный я! Ибо служил обедни не часто
вследствие нечистой плоти своей, так как именно в дни сии
ежемгновенно впадал я во многие смертные грехи...
Негнущимися ногами он пододвинулся к столбу и приподнял двумя
пальцами подбородок истерзанному Костке Выпсе. В сорванных
одеждах, вымазанный дегтем и перевитый цепями немилосердным
довбышем,* тот давно обессилел, впадая от боли то и дело в
беспамятство. Тело его посинело от холода и было исполосовано
вспухлыми сизыми рубцами от ударов киями — осужденного за
воровство на Сечи лупил всяк кто хотел, и лупил от души.
Выпей на остаток часов своих... Ибо жаба и та пьет, а ты —
человечина... — Шепшина плеснул в запекшийся Косткин рот из
бездонной своей кахли. Потом повернулся к праздному люду, с
удивлением вопросив: — А куда подевался побратим мой, Мамот
Ямпольский? Не знаете? Ге-гей, Мамот, иде ты?.. Не идешь?.. А
вы.. вы все... ходите лучше не в послухи грехов чужих до столба
срамного, а до Бози в церкву!... Во имя Отца и Сына и Святого
Духа...
Он высадил вверх, изогнувшись, кахлю и вкушал из нее
безостановочно, булькая, орошая бороду и темный, из толстого
сукна подрясник, пока не выдохнул облегченно: «Аминь!..»
Отбросив под восторженный рев расколовшуюся на черепки
пустую посудину, Шепшина рухнул замертво под ноги
замычавшему что-то невразумительное Выпсе и тотчас захрапел.
Два подбежавших подкозака ухватили расстригу под руки и с
немалыми потугами поволокли в ближайший курень.
Поповский мех никогда не наполнится! — провожали его веселыми
криками.
- А брешет, брешет-то славно как, будто и не служил в церкви!
- Брешет и не краснеет!..
Грыцько наконец увидел того, кого искал. Сквозь толпу
протиснулся, припадая на одну ногу, высокий сухощавый козак,
одетый во все черное — атаман сечевой школы. Блистала,
поигрывая, плоская серебряная серьга в левом ухе. Резкий разлет
черных бровей да две жесткие скобки седеющих усов как бы
оттеняли глубокие, с суровым посверком карие очи на обветренном
лице. Кроме сабли и непременных пистолей висела на плече у него
турецкая кременная янычарка с удлиненным стволом и
отполированным временем треугольным ложем. У пояса темнели
деревянные лядунки с пулями и порохом.
Пей, скурвый сын, а то скоро еще начнем тебя киями крестить! —
Заскучавшие гультяи вновь подступились к осужденному. — Глянь-
ко, Юрко, а байстрюк-то вызверился! Бес ему, проклятущему, в
ребро! Пей!..
Выпса пил вливаемое ему вино взахлеб, плача от злобы, стыда и
жалости к себе, и при этом глухо, по-собачьи завывая.
А теперь, любый братчику, мы тебя угостим, как обещались, на
славу! — ухватив одну из валявшихся рядом палок, Юрко
Кучерявый, низкорослый, рябой, без роду и племени крикун,
бывший ватажком у приблудившихся месяц назад невесть откуда
посполитых. — Вот тебе, скурвый сын! Даб не крал более у своих!
Держи и оближи!..
Пожди, добродий! — Придержал за руку рябого хмурый атаман в
черном. — Забить безоружного, даже если он тяжко провинился,
удача малая. И какая товариству польза? Человек этот не
христопродавец и не душегубец. Хоть нечистый и попутал его, но в
сече хоробр и происхождения козацкого...
Про то я и толкую... — осклабился карзубо Юрко Кучерявый. —
Дали выпить, теперь нехай киями закусит. Говорят, этот Выпса...
Содрать ему шкуру, так он перьем обрастет!.. А ты кто таков
будешь? На издревний обычай козацкий пошто яришься?
Обычай я ведаю, — ответил хмуро атаман. — А то, что ты, будучи
на Сечи, меня не знаешь — тебя не красит. Мыкола Прой- дысвит
я. Попомни это. А товариству объявляю: выкуп даю за сего
злыдню.
Видать пана по покрою жупана... — пробормотал смутившийся
рябой. — Выкуп — душе успокоение... Только кто он тебе?
Никто. — ответил Пройдысвит. — Мы с батьком его, сотником
Марьяном, добре козаковали. Голову положил сотник за Христову
веру, заповеди Божии и вольности наши. Как же не выручить мне
теперь непутевого сынка моего побратима?
Згода! — закричали подошедшие шумной гурьбой запорожцы. —
Знали Марьяна! Давай выкуп, Мыкола, верим тебе! Бери себе
Костку на покаяние. Воровство у него приличилось малое и не
превысило трех раз...
Без судьи не можно! — засомневался кто-то. — Ходим до
енерального судьи!
- До хаты кошевого!
- Э-гей, довбыш! Сзывай раду, супостат, а не то и тебе киями
перепадет!
- Хватай било, довбыш, бей в литавры!
- Айда, Пройдысвит, до судьи! Нехай милует за выкуп Костку. А
упрется рогом — напомним: с паном не братайся, малжонке правду
не кажи, а козак козаку — будь верным товарищем до могилы.
- Или сами свое право возьмем, или скажем судье: «Дай!» — как
говаривал святой Николай...
Пьяный довбыш застучал колотушкой гулко и часто.
Грыцько так и не смог пробиться к дядьке Мыколе, которого
завертело скопище разогретых вином, орущих, размахивающих
руками людей и потащило к Кошу, над которым полоскалась на
ветру малиновая корогва с вышитым серебром архангелом
Михаилом.
Хлопец вернулся к осужденному, достал из-за пазухи тряпицу, в
которую был завернут медовый коржик — засахарившийся
горбатый конек с золотистой головкой. Отломил коньку голову и с
ладони, как кормят телка или жеребенка, поднес ее к
изуродованным, напоминавшим обветрелую свежину губам Выпсы.
Громыхнув цепью, Костка напрягся, оскалился и зубами схватил
угощение. И сразу выплюнул его — пересохший коржик показался
ему усыпанным тысячью осиных жал. Выпса пустил кровавую пену
и озверело рыкнул на отпрянувшего Грыцька.
За долгим, белеющим вышитыми скатертями столом в просторной
светлице сидела на широких лавках генеральная старшина. У стен
— войсковая: осаулы, булавничий, перначий и старшина
паланочная — полковники, полковые обозные, судьи, писари,
осаулы, куренные атаманы и хорунжии. В покуте под большим
резным образом Николы Ратного * с взнесенным мечом в правой
руке сидел, положив пред собою серебряное Распятие и старинное
Евангелие в зеленом сафьяновом переплете, задумчивый,
осунувшийся, с висячими седеющими усами и печальными, по-
восточному чуть удлиненными, отливающими спелой черешней
очами Богдан Хмельницкий.
Одет он был в голубой жупан и опоясан темно-синим широким
поясом. В грузноватом, слегка напряженном сильном теле его, в
глубоких складках межбровья, волнующих смуглое чело, таились
сдерживаемые порывы и желания, так часто не подпадавшие под
пытливый и расчетливый разум. В словах и жестах угадывалась
осторожная примерка власти, данной ему в одночасье козацкой
радой. Еще временами врывался, казалось, в самую душу
тревожный гул от залпов сечевых пушек и боя литавр, от
разноголосья бурлящей толпы, пестро выплеснувшейся за
городские пределы из крепостного майдана, куда поначалу
генеральный судья вынес из церкви войсковую корогву. Виделся
ему народ, прорвавшийся безудержной рекой за сечевые валы, в
отдалении которых была заранее выстроена козацкая конница.
Еще вставал перед очами крытый персидским ковром стол, куда
после залпа из трех самых крупных пушек и пробитой трижды
довбышем торжественной дроби генеральная старшина смиренно
сложила клейноды * — серебряную войсковую печать и
серебряную чернильницу, отливающую золотом, с драгоценным
каменьем булаву и гетманский бунчук с золотым яблоком на
древке и белым султаном из конского хвоста.
Старшине была отдана честь политавренным боем, а затем после
молебна сечевого батюшки отца Серафима кошевой атаман,
снявши шапку и поклонившись пешему и конному вольному
козацтву на все четыре стороны, объявил, что все «войско днеп-
ровое, верховое, низовое, пришедшее с полей и лугов, с паланок и
урочищ морских» собралось тут на раду. А когда было извещено о
недавнем Богдановом посольстве в Крым, то под крики «Слава и
честь Хмельницкому!» атаман Коша уступил ему место.
«Помогай, Господи!» — вдохнул глубоко Богдан, снял шапку и
выступил вперед. Он был величествен, громогласен и окрылен —
слышали его далеко окрест. Говорил он о выданном ему давно,
еще до нынешней смуты, привилее — грамоте польского короля
Владислава Четвертого с его монаршей печатью — на право
воевать турского султана и хана крымского. Привилей тот
использовал он только теперь, на переговорах в Бакчэ-Сарае,
показав его татарам и добившись от них подмоги супротив
польской шляхты. Объявив это, Богдан вскинул гордую голову
свою с волнуемой на ветру чуприной:
- Стоять будем теперь за самих себя, за вольности наши, за землю
и хаты свои! Пришла пора вычистить Русь от гнилого ляшского
болота!..
Не упомянул он, правда, что сынка своего, плоть и кровь —
неокрепшего, молчаливого, помеченного оспой тринадцатилетнего
Тимофея — оставил в знак чистоты помыслов заложником у
подозрительного крымского хана Ислам-Гирея. Да про то ко- заки и
сами дознались. И когда стали выбирать гетмана, то вразнобой
полетели вверх серыми птахами смушковые шапки:
Богдана гетманом волим!
Хмельницкого!
Будь нам паном, друже!
Ты наш батько, Богдане, веди нас на ляшское войско!
Загоним ляшскую славу под лаву!
После шумливых, единодушных, без перебранки и потасовки
выборов козаки, выстроившись кругом, палили из ручниц, а все
пятьдесят сечевых пушек били попеременно так, что кони ломали в
испуге стройность рядов, а у многих из людей пришлых, не
привыкших к такому громозвучью, закладывало уши. Затем отец
Серафим ввел нового гетмана в соборную церковь во имя Покрова
Божией Матери, окропил его святой водой и Хмельницкий,
торжественный и чуть взбледневший, приложился к иконам и
кресту.
Едучие слезы застилали его пронзительные азиатские очи в эти
минуты. Всего лишь год с небольшим назад черною ночью едва
успел он уйти из своего наследного хутора Субботова на Сечь,
прознав о намерениях великого коронного гетмана Ми- колая
Потоцкого отрубить ему голову. Но прискакал не сюда, на Микитин
рог, который сторожила тогда польская залога. Обходя бекеты и
заставы молодого коронного хорунжего Александра
Конецпольского, скрытно спустился на Низ, к Лиману, где двумя
милями выше от Сечи хоронился среди проток и озер Великого
Луга остров Томаковка.* Поросший сплетающейся лозой, высокими
деревами и глухим камышом, он давно стал пристанищем для
лихого атамана Данилы Нечая и его отчаянной ватаги. Вместе с
Хмельницким пробрались на понизовье Днепра и его
единомышленники: Федор Вешняк и Кондрат Бур- ляй, бывшие,
как и Богдан, в свое время сотниками чигиринскими, Максим
Кривонос, Иван Ганжа... Позднее, уже на Бучках, они первыми
поклялись служить ему саблею, советом и послушанием. Там же
принимал он и первого к себе посланца от Потоцкого — приезжал
по наказу гетмана ротмистр Станислав Хмелецкий, давний
знакомец Богдана. И оттуда вместе с сыном, Кривоносом и Бурляем
двинулся он в непредсказуемую и опасную поездку в Крым.
Неприветлив к запорожским козакам Бакчэ-Сарай.x Настороженно
встретили их калга — сын хана Крым-Гирей и нур-эд- дин** —
ханский брат Казы-Гирей. Молчаливо следили за каждым их
словом и движением свирепые капы-кулу—«рабы у двери», личная
гвардия хана, подобранная из худородных и оттого особенно
преданных ему молодых мурз и беев. Коварны и безжалостны эти
соперничающие с древними княжескими родами капы-кулу, а
предводители их Мухаммед-ага, Муртаз-бей и Рамазан-ага,
поддерживаемые калгой и нур-эд-дином, хуже степных волков.
Присягая Ислам-Гирею на сабле в его дворце, видел краем ока
Хмельницкий, как то и дело обнажались в хищной улыбке белые
зубы разорителя земель руських, ненавидимого запорожскими и
донскими козаками мурзы знатнейшего и богатого Ши- ринского
рода Кутлу-шаха. И только едва уловимая усмешка на умном лице
визиря Сефер-Гази-аги и одобрительный блеск в узких темных
очах сына его Ислам-аги, главного домоуправителя хана, вселяли
надежду в задуманное. Как обнадеживал и антикрымский привилей
польского короля, предъявленный Ислам- Гирею Богданом.
Две партии боролись в Бакчэ-Сарае за влияние на хана, и
победила наиболее дальновидная — взбунтовавшимся против
засилья польской Короны козакам была обещана подмога. Но
содеялось все после того лишь, как прискакал из Перекопа, загнав
коня, предводитель шеститысячного чамбула, стоявшего там, еще
один мурза Ширинский — неустрашимый Тугай-бей, воевавший
четыре года назад против самого хана. Вместе с двуличным и
осторожным Карач-беем он теперь поддерживал визиря.
Хмельницкий понимал, что была еще одна причина этого
ненадежного союза. Проезжая по Крыму, видел он повсюду, в том
числе и в самом Бакчэ-Сарае, голод и нищету, усиленную морозной
зимой. Речь Посполитая уже четыре года не платила татарам
поминки — дань, хотя хан не единожды грозился пойти войной на
Варшаву и разорить ее. Но сейм отвечал Ислам-Гирею, что за
варварства, чинимые ордой в порубежных с Диким Полем
воеводствах, откупа он больше не получит. Да и московиты, эти
давние и привычные для крымцев данники, тоже не поспешали в
последние годы с поминками.
Родня хана и предводители капы-кулу, затаив злобу, уступили.
Хотя нур-эд-дин Казы-Гирей вместе с братом своим, царевичем
Мурат-Гиреем, и обвинили Запорожскую Сечь, а заодно и Богдана,
в сношениях с заклятыми врагами Крыма — донскими козаками.
Хмельницкий, чувствуя на себе вопросительный взор хана, только
пожал примирительно плечами. Всем было известно: чаще других
водили свои оголодалые чамбулы пустошить окраинные земли царя
московского именно нур-эд-дин с братом. И Великое Войско
Донское отвечало в отместку ордынцам набегами и беспощадным
разорением степных улусов.
Когда же в апреле этого года Богдан привез на Микитин Рог
четырех угрюмых вострооких татар в косматых овчинах и
представил их старшине в подтверждение союза с Крымом, то
неподалеку от Сечи на реке Бузулуке уже стоял со своею ордой,
ожидая сигнала к походу, Тугай-бей.
Не зря поддержал Хмельницкого в Бакчэ-Сарае Тугай-бей.
Несколько лет назад он побратался с Богданом, который
великодушно отдал ему без выкупа взятого в полон козаками сына.
Той лютой зимой ходил бей на Правобережье Днепра за ясы- рем,xi
но был разбит, сам ранен, а сына его захватили запорожцы. С тех
пор Тугай-бей, единственный из влиятельных татарских князей, не
затевал больше вражды с козаками. Но не только потому послал
его на Сечь предусмотрительный Ислам-Гирей. В случае поражения
Хмельницкого хан всю вину свалит на гетмана и своевольного,
строптивого ширинского бея...
В светлице было накурено и душно. По правую руку от Богдана,
перед набыченным, упрямым, готовым вмиг ухватиться за саблю
генеральным хорунжим Демком Лисовцом сидел мрачный, с
подвпалыми, в бегающих желваках скулами и хищным профилем
беркута генеральный обозный Максим Кривонос. Рядом с ним
восседал старинный приятель Хмельницкого Федор Вешняк —
приземистый, ширококостный и широкогрудый, уже в летах, но с
быстрыми неожиданными движениями и резким, срывающимся на
крик голосом. По левую руку от гетмана — светлоокий и
простодушный с виду кряжень Данило Нечай. Насмешливое лицо
его иногда вмиг каменело, белел рубец на лбу, а взор становился
тяжелым.
Чем-то схожими казались бывший чигиринский козак, а теперь
войсковой осаул Иван Ковалевский и Иван Чарнота. Может, своей
неспешностью и выверенным словом... Задумался о чем-то, сидя
рядом с ними, пошевеливая взлохмаченными рыжеватыми бровями
Кондрат Бурляй.
Притягивал к себе взор, невольно выделяясь, молодой и статный
Иван Богун. Как и вся ближняя к Хмельницкому, известная в
войске старшина — уже получившая должности и пока не имевшая
их — входил он в полковую или, иначе, гетманскую сотню
Чигиринского полка, призванного вскоре стать своеобразной
гвардией. В сотню эту вписаны были и сам Богдан с сыном
Тимофеем. Необычная сотня становилась теперь чем-то вроде
постоянного военного совета при гетмане. Из нее назначались
полковники и войсковая старшина. Был в полку и свой особый,
единственный в войске осаульский курень под началом Ивана
Белого — в него подбирались самые верные, расторопные и
опытные сечевики для выполнения рискованных и многотрудных
поручений.
Богун непринужденно облокотился на стол. То и дело морщился,
отмахиваясь от дыма, которым обкуривал его Нечай. Под черным
бархатным полукунтушем угадывалась могутная сила плеч и рук, с
малолетства привычных к трудам воинским. О чем бы ни
спорилось, ни гомонилось на раде, подсушенное на степных ветрах
лицо его оставалось безмятежным, иногда — скучающим. Зато
крупные, ярко-синие, не замутненные дурными привычками и
страстями очи его то возгорались трепещущим глубинным светом,
то в момент гасли, прикрываясь черными изгибами ресниц.
Весь облик этого и зимой загорелого, с правильными тонкими
чертами лица красавца-старшины, в его прямом, с горбинкой носе,
в свежих, твердо сомкнутых, с четким вырезом устах, в летучести
искрометного, запаляющегося взора словно бы напоминал
очевидное. Бесчисленных пращуров его надобно угадывать не в
одних лишь черноморских скифах и южных славянах, не только в
торках, накативших некогда на Русь следом за печенегами и
берендеями, объединясь с ними в черные клобуки, но и в
половцах, татарах, турчинах, персах, греках и, быть может, самую
малость — в черкесах. А быстро суровеющие и тут же неуловимо,
мигом, оттаивающие, становясь ироничными, очи его —
неожиданные, васильковые, проникновенные — навевали
старинные предания о северных пришельцах — варягах...
К концу затянувшейся рады Богун стал нетерпеливо, заждавшись,
постукивать по столу перевитым синей лентой свитком с печатью в
кустодии.xii Прихватывал краем губ, покусывая, шелковистый
смоляной ус или, подперев тяжелым кулаком подбородок, в упор
разглядывал говорившего.
— Религия православная, издревле принятая предками нашими,
признанная Речью Посполитой, утвержденная привиле- ями и
условиями, постановленными при избрании на королевство, и
присягою нынешнего веротерпимого короля польского,
подвергается таким насилиям у латинян-папежников, считающих
единственно себя христианами, на кои не способны и басурмане!..
— Сечевой батюшка отец Серафим огладил синежи- лой немощной
рукою нагрудный крест. Ряса на нем обвисша и повытерта,
подвижные очи в безумном блеске выдавали тяжкую застарелую
обиду. — Вспомните, дети мои, как Владислав, сын завзятого
папежника Жигимонта,* при восшествии на престол признал
православную иерархию, возвернул верующим многие наши
храмы. При жизни давно почившего и достойно представшего
перед Господом митрополита киевского Петра Могилы шло
противление удушающей православие унии. Но вопреки
обещаниям, условия элекцииxiii короля Владислава так до конца и
не исполнены, униаты, латиняне, а особо — сатанинский езуитов
орден по-прежнему злокозненно изживают православие. Церкви,
монастыри и соборы наши вновь супостаты поотняли, отправление
православных обрядов запретили, младенцы повы- ростали и
бегают в подвориях не крещенными, а роженицы лежат без молитв
и благословения. Смиренные прихожане уходят в мир иной без
покаяния и святого причастия, а родовичи их не смеют прилюдно
погребать усопших, закапывая их в подвалах и домах своих...
Слезно молит народ руський Всевышнего: дабы поднялась вся
земля наша, как завсегда бывало, на свою защиту. Нет в
теперешних бедах Речи Посполитой нашей, православных, вины.
Не мы разделяем верующих на праведных и схизматиков, не мы
делим христиан на панство и хлопство. И в том, чтобы
установилась справедливость, есть повеление Божие. Ибо сказано
в Первоевангелии: «Всякое царство, разделившееся само в себе,
опустеет; и всякий город или дом, разделившийся сам в себе, не
устоит».xiv
От перенесенной не единожды пекучей кривды батюшка оглаживал
жидкую сивую бороденку, вздыхал, тряс волосьем, жаловался, что
иные духовные, переметнувшись в унию, хотят владеть душами
всего народа и тем запродали себя диаволу.
Неудержному, как днепровский ветер, Максиму Кривоносу-
Перебийносу было уже под пятьдесят. Ненавидевший люто как
поляков, так и иудеев, наводнивших вместе с ними Русь и
получивших от шляхты право аренды не только над поместьями, но
и православными храмами, он прихохлил пятерней оселедец и,
двигая свирепо выпуклыми, с краснотой очами, воскликнул:
- За все неправды и корысти истребить надобно всех арендаторов
под корень, даб не происходило двойного угнетения, ущерба и
вреда всей вере православной!..
Не выдержал и Данило Нечай. Руський шляхтич, выросший в седле
и возмужавший в днепровских плавнях, говорить он любил складно
и сильно:
- Панове старшина и ты, вельмишановный гетман! Магнаты и
сенаторы изблевали на своих сеймах и сеймиках универсалы,
задурили простым людям голову, а сами творят несусветное зло.
Тышкевич, лядский сын, получив от короля Киевское воеводство,
распакостил в нем католицтво и унию, расплодил езу- итские
коллегиумы, бернардинские и доминиканские монастыри.
Растреклятый Чаплинский, встречая православных батюшек, рвет
им чубы и бороды, считает ребра киями и обухом...
Дождавшись момента и переглянувшись с Хмельницким, поднялся
Иван Богун. Он знал, что первый удар намеревается Богдан
нанести вначале по магнатам, не задевая при этом короля. Как это
произойдет — представлялось пока смутно, но требовалось
внушить старшине: короля Владислава трогать не время.
Владислав-де и сам натерпелся от непокорных и заносчивых
вельможных панов, а к Хмельницкому он благоволит. Иван снял
кус- тодию, сломанную печать и, развернув свиток, стал
бесстрастно, почти не заглядывая в написанное, оповещать:
— Потомство нас осудит, если мы не возвернем ему всего отнятого
ненасытными чуженинами. Люди мои на Волыни перехватили
цидулу, отправленную в Варшаву королевскими комиссарами с
переписью добра во владениях Вишневецких, За- мойских,
Острожских, Потоцких, Калиновских, Конецпольских и многих
иных. Еще Станиславу Конецпольскому, покойному гетману
коронному, за его прежнее краковское и сандомирское воеводство
отдано 740 сел, 170 городов и местечек, которые приносят теперь
сыну его Александру, коронному хорунжему, миллион двести тыщ
прибыли ежегодно. Тут вот... — Богун ткнул пальцем в свиток, —
комиссарами писано. Князь Александр Вишневецкий владел когда-
то одной лишь Полтавщиной, а нынешний потомок его Иеремия
имеет больше самого короля. Недавно он получил еще пятьдесят
местечек на широких пустошах за Переяславом, и теперь его
магнатство, будто царство, простирается от земель по рекам Суле,
Удае, Слипораде и Солонице до порубежья с Московией. И все-то
там имеется: сотни мельниц водяных и с ветряками, пасек,
броварен, селитровых промыслов и бобровых гонов. Тянут лямку
на ненасытного Вишневец- кого тыщи смолокуров, дегтяров,
бортников, пастухов, охотников и рыболовов... А в королевскую
казну, доносят комиссары, князь платит податей всего по два
гроша за каждого подневольного посполитого. По обе стороны
Днепра тянутся другие его поместья — от Чигирина до Конотопа и
от Кракова до Киева. Наплодил он замки-фортеции, настроил
дворцов в Белом Камне, Вишневцах, Збараже, Лубнах. А кого он
там за стенами держит? Только ли цацу свою — княгиню
Гризельду, гнущуюся от золота и перлов? Только ли несметное
число челядников, гайдуков и беспоместной, голодраной,
присосавшейся к нему шляхты? Держит там он еще и пять тыщ
жолнеровxv с полком пехоты немецкой, полком панцирным и
полком артиллерийским... Сам король польский не имеет
возможности с гоноровым Вишневецким справиться. Не оттого ль
пожаловал его недавно еще и при- вилеем на саму козацкую
твердыню—наш остров Хортицу со всеми прилегающими по обе
стороны Днепра лугами, лесами, урочищами, порогами и
впадающими тут в Днепр реками? Разве то годно? Кому
протестацию слать? В сейм варшавский? На сейм этот
Вишневецкий, хоть и сам сенатор, давно плюет из своей самой
высокой замковой башни. Гнобил и будет гнобить без жалости и
страха Божьего православный люд в бесчисленных своих
владениях!..
- Князь Иеремия с ордынцами и московитами воюет...
Подал рокочущий голос осмотрительный, с недобрым потаенным
взором Михайло Крыса. Был он высок, дороден, ухожен, одевался
нарочито богато и глядел на равных себе, не говоря о низших, с
превосходством. — Воюет, как воевал с басурманами и Московией
покойный великий коронный гетман Жолкевский...
- Коль искать у козы гриву, то и у кобылы найдешь рога...
ответил насмешливо, даже не глянув на нелюбимого им Крысу,
Богун.—Да, воюет непрестанно князь Вишневецкий. Но больше—с
безоружным поспольством, с мирянством безответным да с нашим
братом козаком. И в том он не одинок. Десять лет назад утвердил
сейм варшавский обидную ординацию Войску Запорожскому,
укоротив козацкий реестр, изничтожив козац- кий суд и право
выборности старшины, бывшее у нас со стародавних времен.
Полковников, сотников и осаулов в козацком реестровом войске
коронный гетман Потоцкий назначает теперь из одной лишь
шляхты польской и немчинов...
- Иезуитов и унию Вишневецкий привечает, пес поганый!..
буркнул Кривонос и припечатал жилистым костистым кула- чиной
по столу. — В сыру землю загнать его надобно вслед за езу- итами,
латинянами и униатами... И загоню, клянусь крестом
животворящим!
Крыса вознамерился было возразить, но его перебил Хмельницкий:
Однако ж, помыслив накрепко, порешили! Вопреки злобе и
противлению магнатов дадим беглому поспольству волю — нехай
селится на прежних местах или поступает в охоче войско под
именем добровольных козаков. Нобилитациюxvi проведем... —
голос его набирал властную силу, и сидящие в светлице
почувствовали: слово держит перед ними уже не вчерашний
товарищ из своенравной и соперничающей старшины — волю свою
объявляет законно выбранный гетман. — Нобилитацию проведем
тщиво. Козацтво всегда почиталось у нас шляхетством, а потому
отбирать надобно свободных, войсковых и городовых, которые в
прежние времена служили запорожцами и добровольно в полках
охочих. Производство разбирать наказываю строго: только
свидетельство природного происхождения или доказательство на
заслуги допускают к титлу козака. Получивших нобилитацию
надобно в короткое время вписать в компуты,xvii привести к
присяге и считать наряду с другими козаками и в одном с ними
достоинстве шляхетском. Разделить нашу землю следует на
пятнадцать полков, а в каждом полку набрать до двадцати сотен —
тыщ пятьдесят доброго войска будем иметь скоро... Оно — так!
Даже малая пташка гнездо свивает и обороняет его. Ну а мы свою
землю разве ж не в силах устроить и защитить?
Хмельницкий дал знак ближнему козаку, бывшему при нем
писарем, Самийле Зорке, и тот зачитал:
- Требуем, дабы имени, памяти и следу унии не стало на Руси,
чтобы католицких костелов до времени, а униатских тотчас не
было; чтоб митрополит киевский занимал в сейме первое место
после примаса польского; чтоб на Руси воеводы, каштеляны и дер-
жавцы были из православных — местные уроженцы; чтоб
Запорожское Войско повсюду оставалось при давних своих правах;
чтоб гетман козацкий зависел от одного лишь короля; чтоб иудеи-
арендаторы тотчас убрались вон с Руси и чтоб Ярема Вишневец-
кий начальствования над войском нигде не имел...
Все это мы предъявим обидчикам и злопыхателям нашим, когда
наш час настанет...* — заметил, усмехнувшись, гетман и
подбодрил Самийлу:—А пока огласи, друже, первый мой
универсал...
Зорка прокашлялся.
«Зиновий-Богдан Хмельницкий, гетман славного Запорожского
Войска и всей сущей по обе стороны Днепра Руси...
Почтительно сообщает вам, всем руським жителям городов и сел по
обеим берегам реки Днепра, духовным и мирянам, шля- хетным и
посполитым, людям всякого, большого и меньшего чина, а
особенно шляхетно урожденным козакам и святым братьям нашим,
что вынуждены мы не без причин начать войну и поднять оружие
на панов и старост наших, от которых многовременно обиды
переносим, злодетельства и досады, и не только на добрах наших
(которые зависть возбуждают), но и на телах вольных наших
насилие претерпеваем.
Воеводы и князья возле Вислы и за Вислой не только уже
стягивают и соединяют многочисленные свои регименты,xviii но и
подстрекают на нас и пана нашего милостивого, ласкового отца
светлейшего короля Владислава, и хотят они это сделать, чтоб с
силой своей прийти в Русь нашу преславную, легко завоевать нас
огнем и мечом, разорить наши жилища, превратить их в прах и
пепел. Так они хотят уничтожить славу нашу, всегда громкую и
известную...»
Самийла не торопился, давая старшине возможность вдуматься.
Все понимали: одно дело толковать о таких делах промеж собою
или на сечевой раде и другое — разослать универсал за рукою
козацкого гетмана. Сразу же прознают о нем не только в городских
домах и сельских мазанках, но и в замках магнатских, варшавских
дворцах. Дойдет он и до его королевской милости Владислава
Четвертого...
— «... Мы шлем к вам этот универсал наш, призывая и зао-
хочивая вас, наших братьев, всех русичей, к нам на войсковую
прю. Лучше уж и полезнее пасть нам от вражеского оружия на
поле брани за веру свою православную и за целость отчизны, чем
быть в жилищах своих, как невесть кто, побитым. А когда умрем на
войне за благочестивую веру нашу греческую, то наша слава и
рыцарская отвага громко прозвучит во всех европейских и других
концах земли, а радения наши Бог вознаградит нашим бессмертием
и увенчает нас страдальческими венцами. Так встаньте же за
благочестие святое, за целость отчизны и обороните давние права
и вольности вместе с нами против этих насильников и
разрушителей, как вставали за свою правду славные воины (как
уже засвидетельствовано), предки наши, русы.
Итак, мы идем по примеру наших предков, тех древних ру- сов, и
кто может воспретить нам быть воинами и уменьшить нашу
рыцарскую отвагу! Это все предлагаем и подаем на здравое
размышление ваше, братьев наших, всех русичей, и с вниманием и
нетерпением ждем, что вы поспешите к нам в обоз. На этом желаем
вам от доброго сердца, чтобы дал Господь Бог здоровье и наделил
счастливым во всем житьем-бытьем.
Дано в обозе нашем на Сечи на третьей недели после Пасхи года
1648 апреля 21-го дня...».
Не успела старшина сказать свой веское «Любо!», как за окнами
взорвался приближающийся дурной шум, пьяные крики, топот, а
где-то совсем рядом гулко и тревожно охлестнули безмятежный
полдень котлы — козацкие литавры.
В светлицу заглянул молодой козак с вьющимися и порыжелыми от
дыма люльки усами:
Пана енерального судью товариство кличет! Объявился человек,
согласный дать выкуп за осужденного...
Вслед за судьей выглянул на крыльцо и кошевой атаман. Кошевой
бодро вскричал:
- Ныне вольное товариство, зачем рада у вас собрана?
Веселая, грозная и буйная, как стихия, забывшая уже, из-за чего
она прихлынула, толпа не довольствовалась теперь одним
генеральным судьей. Да и кошевым атаманом тоже, захотелось,
точно дитю капризному, вновь лицезреть новоизбранного гетмана.
- Паны енеральные, куды, скурвые дети, подевали батька нашего?
- Богдана зови, кошевой, Богдана, а не то головы лишишься!
- Нехай Хмель слово скажет!
- Когда в поход? Ляхов когда побивать станем?
- Гетмана нашего просим ласково!..
И враз все стихло — увидели вышедшего с непокрытой головой
Хмельницкого. Вновь, как тогда, на выборной раде, весенний,
зовущий в затуманенную даль ветер затрепал седеющий оселедец
на бритом темени. Рыцарская осанка Богдана согласовалась с
тяжелеющей статью опытного предводителя. Позади и вкруг него
теснилась разодетая старшина.
Зычно, да так, что слышно стало и привязанному к срамному
столбу Костке Выпсе, досказал Богдан Хмельницкий то, что не
успел, волнуясь, на выборной раде.
Друзи мои, панове, братия! Настало тяжкое и великое время —
вывести из ляшской неволи весь народ руський! Каюсь перед вами!
Едва подстароста Чаплинский засек посредь базара до смерти за
ничтожную провинность моего младшего сына и силой отнял у меня
хутор Субботов с пасекой и мельницей, отцу моему, Михайле
Хмельницкому, прежним подстаростой чигиринским Даниловичем
именем короля данные, а меня самого в каменицу ввергнул, то
мыслил я, обуянный гневом, вот о чем. Вырвусь на свободу,
воевать стану, мстя за свою лишь кривду и шкоду — и корова на
обидчика своего кидается, навострив рога, если ее долго мучить.
Но когда обрел свободу и поездил немало по свету, людей
послушав, да много слез, крови и горя повидав, то порешил:
воевать надобно не за одного себя, а за весь народ наш и веру
православную. За правду и справедливость. А правда такая у меня.
Каждый человек равен перед Богом и народной властью.
Преступил закон шляхтич или князь — клади голову на плаху.
Провинился тяжко козак аль посполитый — сокирой ему по шее. Я
поступился совестью — и меня не пощади!.. Не должен один
помирать с голоду, в другой на его горбу жиреть, выпивая всю
кровь без остатка. Начиная праведную войну, знайте: мы не одни с
вами! Весь люд простой, вся чернь подневольная допоможет нам —
до самого Люблина и Кракова, доколь простирается живой язык
Не побьем Чарнецкого, так хоть устрашим, — похлопал себя по
халату Сахнович.
Чарнецкий — не жеребчик-недоносок, который и навоза своего
боится,—хмуро возразил ему Богун. — Страху на него не нагонишь.
А вот голову задурить можно.
И разозлить, — вставил Сирко. — Надо бы его с утра одарить
нежинским аргамаком...
Старшины рассмеялись. Вспомнили, как Хмельницкий послал в
отданный полякам город Нежин сидевшему там с гарнизоном
родному брату Марцина Калиновского, слывшему знатоком лучших
лошадиных пород, в дар коня. Перед этим Богдан сказал Ивану
Золотаренко, который был до Белоцерковских соглашений
полковником нежинским:
—Надо остричь старого хромого мерина да привязать клочья хвоста
и гривы его гнилыми вервями к шее...
Когда первые козацкие сотни стали втягиваться, сужаясь, в пролом
тыльной стены, разобранной этой же ночью, Богун повторил
напоследок Сирку и Многогрешному:
Держитесь, братия моя! До света Чарнецкий вряд ли сдвинется с
места, а днем—что бы ни стряслось—держитесь! Как условились.
Помогай Бог, пан брат Иван!
Сирко и Многогрешный остались на майдане, а Богун и Сахнович
тронули поводья и двинулись к пролому, который после
прохождения козацких сотен сразу же заделали колодами и
камнями.
Хватит. Пусти. Поздно уже!
Поздно, а не спишь...
Пусти. Охолонь!
—Не пущу!
—Батька кликну!
Зови. Но если не скажешь имя — не отстану.
—А тебя как кличут?
Тимофеем.
Меня — Ярыной.
Можно, Ярочка, чуть-чуть приголублю?
Не можно...
Он приблизился к ней, она неловко отстранилась и, не выпуская
мисы, стыдливо прикрыла лицо широким рукавом с вышитой
каймой.
—Отпусти, не то закричу!
—Не дичись, небось не басурман.
—Но и не суженый.
Экая ты сметливая!.. Ого, а это что у тебя?
Где?
Да вот... — Тимош горячими шероховатыми ладонями обхватил ее
за голову и крепко поцеловал в алые, испуганно поджатые губы.
Вырываясь, она с силою, хоть и без зла, оттолкнула его, мисы
вывалились на земляной пол с гулким стуком. Лишь тогда он
неохотно, с тихим смехом отпустил ее, уклоняясь от мокрой
деревянной ложки, которой дивчина намеревалась огреть его по
лбу.
Тотчас, будто эхом, что-то громыхнуло за дверью — то в сенях
налетела на ведро с водой дородная пани Волович. Заглянув в
светлицу, сердито вопросила:
Пошто неугомонны? Или черт кого рогами под ребра пырнул?
«От бисова квочка!—подосадовал Тимош. — Принесло ее!..»
Ярына, быстренько собрав битые и целые мисы, опрометью
кинулась в теплушкуccli , а Тимош, опустив разрумянившееся
лицо, молча ждал, пока ворчливая господыня, переваливаясь на
больных толстых ногах, уйдет к себе. Потом лег, не раздеваясь, на
указанную ему у стены широкую, покрытую черным шерстяным
ковром лавку из вяза. Отцовское поручение исполнять было еще
рано, и он, дабы не заснуть, распалил люльку.
Вместе с наступившей тишиной пришло испытанное уже не раз за
последнее время чувство одиночества. Тосковал по своим
побратимам: Ваньке-Степке, подавшемуся на Дон, и Грыцьку
Калине с Юрасем Бурым, уехавшим в Московию с гетманской
депутацией, да и застрявшим где-то там, в лесах северных.
Аркадий Белый, Рождение империи
Аркадий Белый, Рождение империи
Аркадий Белый, Рождение империи
Аркадий Белый, Рождение империи
Аркадий Белый, Рождение империи
Аркадий Белый, Рождение империи
Аркадий Белый, Рождение империи
Аркадий Белый, Рождение империи
Аркадий Белый, Рождение империи
Аркадий Белый, Рождение империи
Аркадий Белый, Рождение империи
Аркадий Белый, Рождение империи
Аркадий Белый, Рождение империи
Аркадий Белый, Рождение империи
Аркадий Белый, Рождение империи

More Related Content

What's hot (7)

новик
новикновик
новик
 
Исследовательская работа Ибрахимова Марата "Народные традиции на Кубани"
Исследовательская работа Ибрахимова Марата "Народные традиции на Кубани"Исследовательская работа Ибрахимова Марата "Народные традиции на Кубани"
Исследовательская работа Ибрахимова Марата "Народные традиции на Кубани"
 
диалоги эвгемера
диалоги эвгемерадиалоги эвгемера
диалоги эвгемера
 
У війни не жіноче обличчя?
У війни не жіноче обличчя?У війни не жіноче обличчя?
У війни не жіноче обличчя?
 
гоштовт г. каушен
гоштовт г.  каушенгоштовт г.  каушен
гоштовт г. каушен
 
Сказ о тульском косом Левше и крымской ай-Лимпиаде
Сказ о тульском косом Левше и крымской ай-ЛимпиадеСказ о тульском косом Левше и крымской ай-Лимпиаде
Сказ о тульском косом Левше и крымской ай-Лимпиаде
 
былины
былиныбылины
былины
 

Similar to Аркадий Белый, Рождение империи

проект. 6кл.по страницам казачьего фольклора
проект. 6кл.по страницам казачьего фольклорапроект. 6кл.по страницам казачьего фольклора
проект. 6кл.по страницам казачьего фольклораМария Зайцева
 
Тарас Бульба
Тарас БульбаТарас Бульба
Тарас БульбаElenaKk
 
М.П.Межецкий Полвека назад. Воспоминания нижегородца.
М.П.Межецкий Полвека назад. Воспоминания нижегородца.М.П.Межецкий Полвека назад. Воспоминания нижегородца.
М.П.Межецкий Полвека назад. Воспоминания нижегородца.breviarissimus
 
Традиции и обычаи казаков
Традиции и обычаи казаковТрадиции и обычаи казаков
Традиции и обычаи казаковnkuleshova54
 
Тропинками детства
Тропинками детстваТропинками детства
Тропинками детстваAlexandr Asargaev
 
историческая викторина «знаменитые люди россии»
историческая викторина    «знаменитые люди россии»историческая викторина    «знаменитые люди россии»
историческая викторина «знаменитые люди россии»Andrey Fomenko
 
Dvorzov terra
Dvorzov terraDvorzov terra
Dvorzov terraeid1
 
вадимов е. корнеты и звери («славная школа»)
вадимов е. корнеты и звери («славная школа»)вадимов е. корнеты и звери («славная школа»)
вадимов е. корнеты и звери («славная школа»)Александр Галицин
 
географические параллели1
географические параллели1географические параллели1
географические параллели1Nlena
 
Новые поступления художественной литературы: фэнтези
Новые поступления художественной литературы: фэнтезиНовые поступления художественной литературы: фэнтези
Новые поступления художественной литературы: фэнтезиБиблиотеки Аксая
 
да ведают потомки православных
да ведают потомки православныхда ведают потомки православных
да ведают потомки православныхBenVicious
 
Кто тебя предал? (1944-68) Беляев В.П.
Кто тебя предал? (1944-68) Беляев В.П.Кто тебя предал? (1944-68) Беляев В.П.
Кто тебя предал? (1944-68) Беляев В.П.Leonid Zavyalov
 
Удмуртские батыры
Удмуртские батырыУдмуртские батыры
Удмуртские батырыkraeved-rbdu
 
война и мир Туроверова
война и мир Туроверовавойна и мир Туроверова
война и мир ТуровероваOlga Chernobrovkina
 

Similar to Аркадий Белый, Рождение империи (20)

9.казаки
9.казаки9.казаки
9.казаки
 
проект. 6кл.по страницам казачьего фольклора
проект. 6кл.по страницам казачьего фольклорапроект. 6кл.по страницам казачьего фольклора
проект. 6кл.по страницам казачьего фольклора
 
презент. казачество
презент. казачествопрезент. казачество
презент. казачество
 
Тарас Бульба
Тарас БульбаТарас Бульба
Тарас Бульба
 
М.П.Межецкий Полвека назад. Воспоминания нижегородца.
М.П.Межецкий Полвека назад. Воспоминания нижегородца.М.П.Межецкий Полвека назад. Воспоминания нижегородца.
М.П.Межецкий Полвека назад. Воспоминания нижегородца.
 
тарас бульба
тарас бульбатарас бульба
тарас бульба
 
Традиции и обычаи казаков
Традиции и обычаи казаковТрадиции и обычаи казаков
Традиции и обычаи казаков
 
Тропинками детства
Тропинками детстваТропинками детства
Тропинками детства
 
Okonchania sushestvitelnykh
Okonchania sushestvitelnykhOkonchania sushestvitelnykh
Okonchania sushestvitelnykh
 
историческая викторина «знаменитые люди россии»
историческая викторина    «знаменитые люди россии»историческая викторина    «знаменитые люди россии»
историческая викторина «знаменитые люди россии»
 
Dvorzov terra
Dvorzov terraDvorzov terra
Dvorzov terra
 
вадимов е. корнеты и звери («славная школа»)
вадимов е. корнеты и звери («славная школа»)вадимов е. корнеты и звери («славная школа»)
вадимов е. корнеты и звери («славная школа»)
 
географические параллели1
географические параллели1географические параллели1
географические параллели1
 
есенин
есенинесенин
есенин
 
Новые поступления художественной литературы: фэнтези
Новые поступления художественной литературы: фэнтезиНовые поступления художественной литературы: фэнтези
Новые поступления художественной литературы: фэнтези
 
новый проект 2
новый проект 2новый проект 2
новый проект 2
 
да ведают потомки православных
да ведают потомки православныхда ведают потомки православных
да ведают потомки православных
 
Кто тебя предал? (1944-68) Беляев В.П.
Кто тебя предал? (1944-68) Беляев В.П.Кто тебя предал? (1944-68) Беляев В.П.
Кто тебя предал? (1944-68) Беляев В.П.
 
Удмуртские батыры
Удмуртские батырыУдмуртские батыры
Удмуртские батыры
 
война и мир Туроверова
война и мир Туроверовавойна и мир Туроверова
война и мир Туроверова
 

Аркадий Белый, Рождение империи

  • 1.
  • 2. Аркадий Белый Рождение империи. Роман-хроника в трех книгах.
  • 3. Серия «Современная историческая проза» Книга первая. ВЕЛИКИЙ КОРДОН ТОМ I
  • 4. Часть первая. «Лети, лети, орле...»
  • 5. I После рады вольного козацтва, выбравшего себе гетмана, столица Войска Запорожского Сечь, крепко вросшая в Микитин Рог на правобережье Днепра, беспечно гуляла. Широкий, без оглядки, кутеж под кобзы, сопилки, бубны, скрипки и басоли справляли лихие братчики-козаки: зажиточные, хозяйственные и козацкие подпомощники — беспутная голо- та, серома, неприкаянная чернь войсковая. Веселились степенные, при конях, тягловые посполитые1 и посполитые пешие—все это отчаявшееся от неволи и нужды селянство, а вместе с ними — и не числящиеся в войсковом реестре челяд- ники, обозные и прислужники, худородные подданные днепровского Понизовья. Погрузились в празднество все. Козацкая сторожа, бывшая в чатах —небольших передовых отрядах, вернувшихся только-только из разведки. Продрогшие дозорцы, плутоватые уборщики и придирчивые замковые, погонычи, конюхи и ковали. Не дымились, обычно оглашавшие округу перестуком железа, кузницы и мастерские, где ладились сабли и наконечники козацких копий, отливались пушки, ядра и пули. Не мяли костистыми жилавыми руками кожу кушниры. Не варилось в броварнях пиво, не сытились, не шинковались меды, не курилось вино — добра этого было наготовлено вдосталь. Зачинала лихая запорожская вольница буйное веселие третий день спозаранку по всем тридцати восьми куреням.v широким и приземистым деревянным строениям, обмазанным местами глиною, под кровлями из очерета или конских и звериных шкур. С трех сторон их оберегали тополя и вязы, отводя собою грозовые молоньи. Заправляли козаченьки сосущие чрева попервоначалу све- жесваренным пивом, густой запорожской варенухой, замешанной на водке, сухофруктах, меде и пряностях, пенистыми брагами из просяного солода, а закусывали холодным мясом и черствеющими калачами. Заканчивали — глухой теменью, безо всякой уже снеди, пекучей, что огнь, горилкой, прозванной око- витой, и приторно сладкими, с тонким ароматом фряжскими винами где-нибудь под слякотным небом у хлипких крамниц или в душных шинках, раскиданных по сечевым околицам. В такие прибыльные дни
  • 6. шинкари и корчмари, несмотря на соблазн, не превышали обычной платы за еду и питье. Ибо знали: обычай дозволяет козакам грабить, без суда калечить и даже убивать всякого, кто посмеет обмануть или обобрать пьяного. Тихо и уныло лишь около большой окраинной лекарской хаты, где лежали тяжелобольные, раненые или уже выздоравливающие. Первым давалось только слабое пиво с жидкой ячменной кашей, а вторым — варево из пшена и гороха. Да ложками отмерялась два раза в день особая, настоянная на травах и кореньях оковитая — на Сечи приготавливали более семидесяти видов такой лечебной водки. В город, опоясанный двумя рядами рвов и земляных валов, с засекой и бойницами в деревянном остроге, с пушками, затынными пищалями и гаковницами на стенах с дубовыми брамами и сторожевыми вежами, с выставленными внизу, меж сырыми колодами, двойными рядами защитных кошелей плетенных из лозы и доверху набитых землей с песком — волочились по расквашенным весенним дорогам скрипучие возы рискового торгового люда. Заплатив пошлину козацкой старшине, везли на сечевой базар, прозванный за многолюдство на татарский манер Гасан Баша (свои лавки имел там каждый курень), хлебный и мясной харч, на любую потребу обувку и одежу, оружие, домашнюю утварь, сыры, деготь и диковинные заморские товары. Бугрились на возах бочки до черноты темного, и со всяким оттенком красного, и бело-золотистого вина. Тяжелый, растянутый на версту обоз подтянулся к передним городским укреплениям за полдень. Вел его заикающийся костистый вож — проводник в степи, насупленный и пентюховатый с виду гнездюкvi , которого наняли бровастые смугляки-армя- не, называемые повсеместно на Руси вирменами. Армяне сидели во Львове, но более всего — в Каменец-Подольском с давних времен и промышляли тем, что переправляли из Польши, Молдавии, Чехии, Моравии, Силезии и Трансильвании к днепровским камышовым плавням в непривередливую Сечь на выгодные торги воск, рис, крутобоких волов, угорские вина и турецкую водку. На сей раз, учуяв в местах понизовых немалый барыш, загрузились они, наряду с конской сбруей и войсковым снаряжением, еще и самопалами, саблями, пистолями, потянули на арканах притомленных дорогой гривастых и огненнооких красавцев- аргамаков.
  • 7. По пути обгоняли перегруженный обоз сбежавшие от притеснений польских старшин козаки-реестровики,* самовольно снявшиеся с панских земель кабальные посполитые, городские и слободские миряне, а также люди неизвестно каких сословий, которые не любили вспоминать свое прошлое. Крещеные и ба- сурманы, конные и пешие, молодые, глядящие на мир жадно, восторженно, задиристо и — пожилые, едва ль не старики, крученые жизнью, которых невозможно уже чем-либо удивить, стекались в эти дни из мест степных, лесных, речных и луговых, из городов, местечек, замков и владений магнатов, королевских сел и шляхетских фольварков. Но и сама Запорожская Сечь завсегда полна боевым народом. Без внимания на вернувшуюся в середине апреля сты- лость —ночами проступала изморозь, а пасмурными днями донимал волглый и порывистый днепровский ветер — бродили сечевики вразвалку, пошатываясь, поодиночке и ватагами, в распахнутых бараньих кожухах и кунтушах, в смятых небрежно новых епанчах, подпоясанных очкурами, в шерстяных бурках — вильчурах, а более всего в повседневных — для похода, битвы и хозяйства— черных козацких свитках. Жилистые и кряжистые, подвижные и лениво-неуклюжие с виду, вымахавшие печной трубой и малорослые, как степняки, верткие и голосистые хлопцы- подкозаки, выросшие на Запорожье, и седоусые, грузные, с осенним багрянцем на обветренных лицах сечевики. Одни—с густым волосяным покрытием на голове, а другие без оного, обнажив шишковатые, выбритые до синевы черепа с телепающимися чубами—оселедцами, концы которых заправлялись за ухо. И в будень, когда козаки кашеварили, охотились, изготавливали наряд к стрельбе огнистойvii , точили сабли и ловили рыбу, лишь по серебряным поясам можно было выделить средь этой несусветной пестроты старшину. Но теперь все еще больше перемешалось. Поддавшись стихийной, в момент завихрившейся гульбе, многие запорожцы вырядились в роскошные узорные аксамиты, кармазины и восточные шелка. Тут и там, между убогого рванья и залатанных свиток, дырявых чобот, стоптанных кожачей да истасканных ноговиц мельтешили сафьянцы желтого, зеленого или красного цвета с медными и серебряными подковами, на которые напущены были немыслимо широченные, в складках синие и малиновые шаровары с золотым галуном вместо выпушки. Разноцветные полукунтуши с закидными рукавами, некогда белые, с золотым узорочьем парчовые жупаны, кафтаны из лундуша—
  • 8. аглицкого сукна, зеленые шелковые пояса, расшитые по краям, с бахромой и золотыми кистями. А в довершение всего — удалецки сбитые на бок высокие шапки из серых смушек с длинным, свешивающимся на спину алым шлыком — суконным или шелковым верхом-мешком, заканчивающимся кисточкой, тоже золотой. Роскошь и нищета были воедино сплетены насколь причудливо, настоль и без меры. Показное лезло в изумленные очи тех, кто оказывался тут впервые, — яркое, блестящее, дорогое, хотя и всячески пренебрегаемое. Захватывало дух от разнообразия оружия. У многих сечевых бывальцев, почтительно именуемых в войске «дедами», имелись прямые и длинные турецкие или короткие серанские кинжалы в вычурных ножнах, польские и козацкие, с резким прогибом, или более легкие, индо-персидской работы, сабли. Попадались широкие и кривые янычарские ятаганы. Но обязательно у каждого —по одному или по два кремневых пистоля за поясом. Да на боку подрагивали при ходьбе костяные, медные, деревянные и кожаные лядунки с порохом. У пришлых посполитых и новоначальных или, как их еще называли, охочекомонных козаков—ножи, сокиры, боевые косы, обитые железом палицы. Разношерстная, галдящая и неспокойная эта масса людская перемешана была так, что с ходу и не опознать, кто есть кто в куренях: угорец или волошин,* цыган или литвин, турчин или черногорец, московит или ногаец. Принимала Сечь, эта козац- кая Спарта, в свое товариство всех без разбору, но с уговором: перейти в православие, дать обет воевать за веру Христову и подчинить себя запорожским обычаям, самый верный из которых — скрепленное клятвой побратимство. Ибо побратим за побратима шел добровольно в неволю или на плаху, в битве побратим всегда держался рядом, защищая телом своего друга. А ежели одного из них убивали злокозненно или по-предательски, то другой нещадно мстил, пока рука держать могла саблю, а дыхание не покидало сожигаемую праведным гневом грудь. Пробираясь сквозь шумное гульбище в малый, внутренний город, обнесенный рвом и валом поменьше, чем внешний оборонительный обвод, озабоченно всматривался в местных и пришлых людей рослый, крепко сбитый подкозак — безус Грыцько Калина. На нем ладно сидели черный крашеный кожушок, не новая, из мелкой, некогда голубоватой, а теперь пожелтелой смушки шапка, синие шаровары, заправленные в чоботы из серой юфьти. На боку висел небольшой кинжал в деревянных ножнах, украшенный резьбой, за поясом — тяжелые пистоль и костяная пороховница. Хлопец,
  • 9. проходя вдоль куреней и домов старшин, стоявших, как и церковь, напротив базара, кого-то искал, поблескивая живыми ореховыми очами. В одном месте народ сгрудился у присевшего на колоду бандуриста с надорванным хрипловатым голосом, в другом — вокруг пустившегося вприсядку под бубен и азартные выкрики товарищей темно-рыжего, будто засохший подсолнуховый цвет, посполитого. Выделывал гопака он лихо, с присвистом, резко выбрасывая в приседании ноги. Чуть далее, прямо на сырой, укрытой соломой завалине Пластуновского куреня молча и остервенело кидали кости, дымя люльками, два угрюмых запорожца-пластуна в свободных свитках и обувке из кожи дикого кабана щетиной наружу. А третий, тяжко упившийся пластун привалился к почернелой деревянной стене и тянул, изморщи- ня и орошая слезами лицо, протяжную песнь про мать — Западную Сечь и батька — Великий Луг... * Зазевавшегося Грыцька едва не сбил здоровенный, с перетянутым малиновым, в серебряном шитье поясом чревом коза- чина. Поправив невероятных размеров саблю, которая волочилась концом по земле, он цапнул хлопца за шкирку розовой лапищей, пророкотал: — Ого, бравый козачок! А и де мой справный волочок?— Он грузно повернулся к двум бойким прислужникам шинкаря, которые возили за ним на двухколесных повозках полубочки с горилкой и медом, малую фаску с сыром и глубокую мису с четвертью отварного кабаньего стегна. Приняв волочок — продолговатую деревянную посудину на шнурке, — он опустил его нетвердой рукой в горилочную полубочку и выудил оттуда полнехоньким. Пей, друже! — Сказал уважительно, как ровне. Спасибо, пане... — Потупился Грыцько. — Мне не можно. До атомана Коша иду. Там пан Хмельницкий на раде с полковниками. Мне до батьки моего названного, до Ивана Богуна надо. Козачина задумчиво посопел, оглаживая пышные, выблес- кивающие редкой сединой усища, которые извивисто ниспадали до середины широченной груди и, закинув голову, одним махом влил в себя горилку. За Богдана! — Он запустил волочок в полубочку с медом. — Теперь за Ивана! Ох и добре!.. Теперь бы надо за деда мово и прадеда, но к вечеру от такого гона не устою на ногах...
  • 10. Пожевав мяса, он осоловело уставился на Грыцька: Ты еще тут, малюсенький козачок? Так тебе, небось, и за соседскую доньку пить пока рано? Оно й так... Набивай сперва руку, мал-человек, дабы ляха аль крымчака до пупа раздвоить саблюкою, а иных ворогов земли руськой... Он расширил удивленно очи и вдруг, весь лучась добротою, необъятно развел руками: - О! Такое вот это диво! Неужто Бака Стрижевский, разлюбезный приятель мой, заявился на Сечи внезапно, как месяц дождливой ночью? А брехали, брате, будто ты сиднем стал, гнез- дюком и гречкосеем? Чудно мне было такое за тебя слышать... Зд-доровеньким б-будь, Мамот! — Обнял и трижды звучно расцеловал побратима заика-вож, который в сравнении с ним напоминал железный пест рядом с долбленной из громадной колоды мельничной ступой. — Ох и раз-збух же ты, как т-тесто в к- корыте!.. А сам я... Нету мне б-более охоты б-бабий подол с-сте- речь. П-плюнул и п-приплелся с подольскими в-вирменами... - Слыхал ли ты, Бака, что вскорости ударим мы всем това- риством по ляхам и подляшкам? Да так, чтоб опомнились они аж у самой Варшавы, не выпуская из руцей хвостов конских... Выпей за то, пан брате, а заодно и за нашу встречу! Мамот поднес Баке водки, кус стегна, приговаривая: - Ударим, догоним и еще добавим! Доколь терпеть будем многолетнее бессудье? Вольности наши изничтожила польская шляхта, козацтво в поспольство обращает и грунты наши отнимает повсюду. А сколь убивали ляхи козаков злодейскими казнями? Сколь умерщвляли жен, детей и духовных, чинили ругательства и насилие над сестрами и дочерьми нашими? Не бывать тому более! Выпей за лучшую долю, Бака! За нас с тобой. Побратимство крепит наши силы... Перекрестясь, заика старательно, аж побелел старый, через все лицо, сабельный шрам, выцедил волочок, выплеснув оставшиеся капли через левое плечо: И хто т — токо ее пьет, такую б — бешеную? Рвет нутро, будто собака зубами. Наливай, Мамот, с—скорее вторую, а то уже т — третья просится... Подошли и обступили побратимов запорожцы из Корсунс- кого, Уманского, Полтавского и Переяславского куреней, за ними — трое донских козаков, живших на Сечи в Донском курене, а там
  • 11. потянулись и просто первые встречные — всех их Мамот угощал водкой и медом. Разгоряченной выпивкой и пересудами о предстоящем деле, растревоженной, выкрикивающей угрозы братии было радо щедрое Мамотово сердце. Перебивая друг друга, козаки иной раз вытаскивали до половины и с лязгом вгоняли назад в ножны сабли, ощупывали, с огненным мерцанием в очах, рукояти пистолей, а затем, запалив люльки, также быстро утихомиривались, неторопко пыхкая пахучим дымом. - А как натерпелся народ руський под вымыслами державцевviii и арендаторов? Вельможные паны все отдали им на откуп. Жилы из людей тянут, выдумывая разорительные поборы: и по- воловщину, и дуды, и осыпи,* и плату с жерновов... За жолуди лесные и то платить надобно державцу! Не-е!.. Пора насовсем скинуть с себя ярмо ляшское! - Наводят гвалты не только в козацких вольностях и в праве посполитом! Пустошат слободы, зимовники и села наши, захапали коморы, стодолы, хлеба и сеножати разбойными наездами! Пренебрегая карами Господними, угнетают народ православный всяческими обидами... - Пресечь несносные утеснения! - Всего паскуднее — над верой нашей изгаляются, принуждают людей к унии, разоряют храмы православные, продавая утварь церковную и глумясь над святынями... Пора, товариство, наготовить сабли! - Пойдем до конца, как бы оно для нас не вышло, за гетманом нашим Богданом! Умрем друг за друга! Отмстим за кривды, защитим веру и церковь нашу! - Соберемся! Ударим в литавры! Поднимем корогвы! * - Да поможет нам в том Бог! - Разлущим ляхов до шелухи, порубим на капусту! Почтим же обычаи предков наших! — Мамот вновь стал потчевать из волочка всех знакомых и незнакомых. А тебе спасибо, добряк Мамот Ямпольский,-благодарили его, — наш славный товарищ, за привечание... На сечевом майдане у срамного столба увидел Грыцько сборище гогочущих гультяевix . Премного плешивый, в склокочен- ной и широкой, от самых скул бороде, по-медвежьи лапистый поп- расстрига отхлебывал из терракотовой, в росписных полукружьях
  • 12. кахли, где вмещалось добрых два штофа хмельного пойла. Сзади к рясе пришит был у него колпак, вроде куколя. Нахлобучивал его по самые очи расстрига лишь в морозы трескучие, да проливным дождем. Ну и нагрузился же я... — бормотал он, прикрыв набрякшие веки. — От пива у меня голова уже крива... Милостивый Боже, помоги мне, грешному, очисти грехи мои, Боже, и помилуй мя... Он низко поклонился прикованному цепями к столбу осужденному, приняв его, видать, за святое распятие, и едва не грохнулся оземь, плеснув из кахли. Двое козаков поддержали его грузное расслабленное тело. Кому поклоны бьешь, отче? — засмеялся один из них.— Это же Костка, прозванный за непотребство Выпсой, смерти дожидается! Бери кий дубовый и перетяни лядского сына по плечам, або по лобу — обоим полегчает. Тебе грехи, панотче, отпустятся, а над ним, может, Господь сжалится и от ласк наших к себе приберет... Так давайте выпихнем его в паланку!** Лучше нехаи какая беззубая и кривая молодица женит его на себе!*** — предложил другой. - Не в паленку его, а в петлю! Или рубить голову! Никак не окочурится, гниляк... Цыц, окаянные! — Мотнул остатками взлохмаченных патл расстрига и, трудно вздохнув, отбросил поддерживавших его козаков.—А не то угощу вас мордами об землю... Один грех — разве ж грех? От я грешен, так грешен! За двадцатерых. А до пушки или до срамного столба меня ж не прицепливают? Не оттого ль, что грехи мои — не грехи, а несчастье? Кто не знает, что я, в миру Матвей Шепшина, вышел из троеженцев, церковью проклятых? Я до молодиц и дивчат был в молодости ох и охоч! И постов не соблюдал, и убил за долги свои шинкаря-сквалыгу, и прелюбодействовал с малжонкою богобоязливого шляхтича, а в обители своей давал приют нераскаявшимся злодюгам. Я подделывал талеры и злотые, став бесцерковным попом. А когда был расстрижен, то и носа лишился от гнусной болезни... — Потешая гультяев, Шепшина смачно подтер рукавом куцый, отсеченный в поединке, некогда мясистый нюхательный орган. Шлепнул короткопалой дланью по своей лоснящейся плешине и удрученно проревел: — Теперь, братия моя, имеется у меня все, окромя носа, косы и жонкиной красы... А как службу, панотче, правил? — выкрикнули из толпы.
  • 13. - С неукротимым от многодневного возлияния дрожанием в членах едва простаивал я теи службы. А посему премерзос- тно лукавил и мудрости духовной препятствовал... Али не верите? Так знайте! Устав святой я не радел, беззаконные браки, кровосмешения, неправые сватовства и кумовства спущал и благословлял, а не единожды хватанных девок венчал, ако непорочных агниц. Архиерей от тех дел моих свирепел, кусая поручи, и наставлял меня сурово. Верить и молиться с благочестивым хотением ты не желаешь, укорял он мне, с волхвами, чернокнижием и чародеями сносишься, а Господу не служишь. Недостой- ность тебя, поучал он, давно оседлала, ибо в корчме ты бываешь, срамец, каждодневно, а в церкви—через день! И как, думаете, было мне все тое стерпеть? Скинул я скуфью и праздничную фелонь, да и посунулся на Сечь-матоньку... Под одобрительный гул расстрига присосался к кахле, и лицо его пошло такими же багровыми полукружьями, какие были в росписи на ней. Глотал размеренно, крупно, звучно, точно выбивал набрякшие затычки из дубовых бочек. А когда оторвался, то изрек, едва языком ворочая: - Повинный... Ох и повинный я! Ибо служил обедни не часто вследствие нечистой плоти своей, так как именно в дни сии ежемгновенно впадал я во многие смертные грехи... Негнущимися ногами он пододвинулся к столбу и приподнял двумя пальцами подбородок истерзанному Костке Выпсе. В сорванных одеждах, вымазанный дегтем и перевитый цепями немилосердным довбышем,* тот давно обессилел, впадая от боли то и дело в беспамятство. Тело его посинело от холода и было исполосовано вспухлыми сизыми рубцами от ударов киями — осужденного за воровство на Сечи лупил всяк кто хотел, и лупил от души. Выпей на остаток часов своих... Ибо жаба и та пьет, а ты — человечина... — Шепшина плеснул в запекшийся Косткин рот из бездонной своей кахли. Потом повернулся к праздному люду, с удивлением вопросив: — А куда подевался побратим мой, Мамот Ямпольский? Не знаете? Ге-гей, Мамот, иде ты?.. Не идешь?.. А вы.. вы все... ходите лучше не в послухи грехов чужих до столба срамного, а до Бози в церкву!... Во имя Отца и Сына и Святого Духа... Он высадил вверх, изогнувшись, кахлю и вкушал из нее безостановочно, булькая, орошая бороду и темный, из толстого сукна подрясник, пока не выдохнул облегченно: «Аминь!..» Отбросив под восторженный рев расколовшуюся на черепки
  • 14. пустую посудину, Шепшина рухнул замертво под ноги замычавшему что-то невразумительное Выпсе и тотчас захрапел. Два подбежавших подкозака ухватили расстригу под руки и с немалыми потугами поволокли в ближайший курень. Поповский мех никогда не наполнится! — провожали его веселыми криками. - А брешет, брешет-то славно как, будто и не служил в церкви! - Брешет и не краснеет!.. Грыцько наконец увидел того, кого искал. Сквозь толпу протиснулся, припадая на одну ногу, высокий сухощавый козак, одетый во все черное — атаман сечевой школы. Блистала, поигрывая, плоская серебряная серьга в левом ухе. Резкий разлет черных бровей да две жесткие скобки седеющих усов как бы оттеняли глубокие, с суровым посверком карие очи на обветренном лице. Кроме сабли и непременных пистолей висела на плече у него турецкая кременная янычарка с удлиненным стволом и отполированным временем треугольным ложем. У пояса темнели деревянные лядунки с пулями и порохом. Пей, скурвый сын, а то скоро еще начнем тебя киями крестить! — Заскучавшие гультяи вновь подступились к осужденному. — Глянь- ко, Юрко, а байстрюк-то вызверился! Бес ему, проклятущему, в ребро! Пей!.. Выпса пил вливаемое ему вино взахлеб, плача от злобы, стыда и жалости к себе, и при этом глухо, по-собачьи завывая. А теперь, любый братчику, мы тебя угостим, как обещались, на славу! — ухватив одну из валявшихся рядом палок, Юрко Кучерявый, низкорослый, рябой, без роду и племени крикун, бывший ватажком у приблудившихся месяц назад невесть откуда посполитых. — Вот тебе, скурвый сын! Даб не крал более у своих! Держи и оближи!.. Пожди, добродий! — Придержал за руку рябого хмурый атаман в черном. — Забить безоружного, даже если он тяжко провинился, удача малая. И какая товариству польза? Человек этот не христопродавец и не душегубец. Хоть нечистый и попутал его, но в сече хоробр и происхождения козацкого... Про то я и толкую... — осклабился карзубо Юрко Кучерявый. — Дали выпить, теперь нехай киями закусит. Говорят, этот Выпса... Содрать ему шкуру, так он перьем обрастет!.. А ты кто таков будешь? На издревний обычай козацкий пошто яришься?
  • 15. Обычай я ведаю, — ответил хмуро атаман. — А то, что ты, будучи на Сечи, меня не знаешь — тебя не красит. Мыкола Прой- дысвит я. Попомни это. А товариству объявляю: выкуп даю за сего злыдню. Видать пана по покрою жупана... — пробормотал смутившийся рябой. — Выкуп — душе успокоение... Только кто он тебе? Никто. — ответил Пройдысвит. — Мы с батьком его, сотником Марьяном, добре козаковали. Голову положил сотник за Христову веру, заповеди Божии и вольности наши. Как же не выручить мне теперь непутевого сынка моего побратима? Згода! — закричали подошедшие шумной гурьбой запорожцы. — Знали Марьяна! Давай выкуп, Мыкола, верим тебе! Бери себе Костку на покаяние. Воровство у него приличилось малое и не превысило трех раз... Без судьи не можно! — засомневался кто-то. — Ходим до енерального судьи! - До хаты кошевого! - Э-гей, довбыш! Сзывай раду, супостат, а не то и тебе киями перепадет! - Хватай било, довбыш, бей в литавры! - Айда, Пройдысвит, до судьи! Нехай милует за выкуп Костку. А упрется рогом — напомним: с паном не братайся, малжонке правду не кажи, а козак козаку — будь верным товарищем до могилы. - Или сами свое право возьмем, или скажем судье: «Дай!» — как говаривал святой Николай... Пьяный довбыш застучал колотушкой гулко и часто. Грыцько так и не смог пробиться к дядьке Мыколе, которого завертело скопище разогретых вином, орущих, размахивающих руками людей и потащило к Кошу, над которым полоскалась на ветру малиновая корогва с вышитым серебром архангелом Михаилом. Хлопец вернулся к осужденному, достал из-за пазухи тряпицу, в которую был завернут медовый коржик — засахарившийся горбатый конек с золотистой головкой. Отломил коньку голову и с ладони, как кормят телка или жеребенка, поднес ее к изуродованным, напоминавшим обветрелую свежину губам Выпсы. Громыхнув цепью, Костка напрягся, оскалился и зубами схватил угощение. И сразу выплюнул его — пересохший коржик показался
  • 16. ему усыпанным тысячью осиных жал. Выпса пустил кровавую пену и озверело рыкнул на отпрянувшего Грыцька. За долгим, белеющим вышитыми скатертями столом в просторной светлице сидела на широких лавках генеральная старшина. У стен — войсковая: осаулы, булавничий, перначий и старшина паланочная — полковники, полковые обозные, судьи, писари, осаулы, куренные атаманы и хорунжии. В покуте под большим резным образом Николы Ратного * с взнесенным мечом в правой руке сидел, положив пред собою серебряное Распятие и старинное Евангелие в зеленом сафьяновом переплете, задумчивый, осунувшийся, с висячими седеющими усами и печальными, по- восточному чуть удлиненными, отливающими спелой черешней очами Богдан Хмельницкий. Одет он был в голубой жупан и опоясан темно-синим широким поясом. В грузноватом, слегка напряженном сильном теле его, в глубоких складках межбровья, волнующих смуглое чело, таились сдерживаемые порывы и желания, так часто не подпадавшие под пытливый и расчетливый разум. В словах и жестах угадывалась осторожная примерка власти, данной ему в одночасье козацкой радой. Еще временами врывался, казалось, в самую душу тревожный гул от залпов сечевых пушек и боя литавр, от разноголосья бурлящей толпы, пестро выплеснувшейся за городские пределы из крепостного майдана, куда поначалу генеральный судья вынес из церкви войсковую корогву. Виделся ему народ, прорвавшийся безудержной рекой за сечевые валы, в отдалении которых была заранее выстроена козацкая конница. Еще вставал перед очами крытый персидским ковром стол, куда после залпа из трех самых крупных пушек и пробитой трижды довбышем торжественной дроби генеральная старшина смиренно сложила клейноды * — серебряную войсковую печать и серебряную чернильницу, отливающую золотом, с драгоценным каменьем булаву и гетманский бунчук с золотым яблоком на древке и белым султаном из конского хвоста. Старшине была отдана честь политавренным боем, а затем после молебна сечевого батюшки отца Серафима кошевой атаман, снявши шапку и поклонившись пешему и конному вольному
  • 17. козацтву на все четыре стороны, объявил, что все «войско днеп- ровое, верховое, низовое, пришедшее с полей и лугов, с паланок и урочищ морских» собралось тут на раду. А когда было извещено о недавнем Богдановом посольстве в Крым, то под крики «Слава и честь Хмельницкому!» атаман Коша уступил ему место. «Помогай, Господи!» — вдохнул глубоко Богдан, снял шапку и выступил вперед. Он был величествен, громогласен и окрылен — слышали его далеко окрест. Говорил он о выданном ему давно, еще до нынешней смуты, привилее — грамоте польского короля Владислава Четвертого с его монаршей печатью — на право воевать турского султана и хана крымского. Привилей тот использовал он только теперь, на переговорах в Бакчэ-Сарае, показав его татарам и добившись от них подмоги супротив польской шляхты. Объявив это, Богдан вскинул гордую голову свою с волнуемой на ветру чуприной: - Стоять будем теперь за самих себя, за вольности наши, за землю и хаты свои! Пришла пора вычистить Русь от гнилого ляшского болота!.. Не упомянул он, правда, что сынка своего, плоть и кровь — неокрепшего, молчаливого, помеченного оспой тринадцатилетнего Тимофея — оставил в знак чистоты помыслов заложником у подозрительного крымского хана Ислам-Гирея. Да про то ко- заки и сами дознались. И когда стали выбирать гетмана, то вразнобой полетели вверх серыми птахами смушковые шапки: Богдана гетманом волим! Хмельницкого! Будь нам паном, друже! Ты наш батько, Богдане, веди нас на ляшское войско! Загоним ляшскую славу под лаву! После шумливых, единодушных, без перебранки и потасовки выборов козаки, выстроившись кругом, палили из ручниц, а все пятьдесят сечевых пушек били попеременно так, что кони ломали в испуге стройность рядов, а у многих из людей пришлых, не привыкших к такому громозвучью, закладывало уши. Затем отец Серафим ввел нового гетмана в соборную церковь во имя Покрова Божией Матери, окропил его святой водой и Хмельницкий, торжественный и чуть взбледневший, приложился к иконам и кресту.
  • 18. Едучие слезы застилали его пронзительные азиатские очи в эти минуты. Всего лишь год с небольшим назад черною ночью едва успел он уйти из своего наследного хутора Субботова на Сечь, прознав о намерениях великого коронного гетмана Ми- колая Потоцкого отрубить ему голову. Но прискакал не сюда, на Микитин рог, который сторожила тогда польская залога. Обходя бекеты и заставы молодого коронного хорунжего Александра Конецпольского, скрытно спустился на Низ, к Лиману, где двумя милями выше от Сечи хоронился среди проток и озер Великого Луга остров Томаковка.* Поросший сплетающейся лозой, высокими деревами и глухим камышом, он давно стал пристанищем для лихого атамана Данилы Нечая и его отчаянной ватаги. Вместе с Хмельницким пробрались на понизовье Днепра и его единомышленники: Федор Вешняк и Кондрат Бур- ляй, бывшие, как и Богдан, в свое время сотниками чигиринскими, Максим Кривонос, Иван Ганжа... Позднее, уже на Бучках, они первыми поклялись служить ему саблею, советом и послушанием. Там же принимал он и первого к себе посланца от Потоцкого — приезжал по наказу гетмана ротмистр Станислав Хмелецкий, давний знакомец Богдана. И оттуда вместе с сыном, Кривоносом и Бурляем двинулся он в непредсказуемую и опасную поездку в Крым. Неприветлив к запорожским козакам Бакчэ-Сарай.x Настороженно встретили их калга — сын хана Крым-Гирей и нур-эд- дин** — ханский брат Казы-Гирей. Молчаливо следили за каждым их словом и движением свирепые капы-кулу—«рабы у двери», личная гвардия хана, подобранная из худородных и оттого особенно преданных ему молодых мурз и беев. Коварны и безжалостны эти соперничающие с древними княжескими родами капы-кулу, а предводители их Мухаммед-ага, Муртаз-бей и Рамазан-ага, поддерживаемые калгой и нур-эд-дином, хуже степных волков. Присягая Ислам-Гирею на сабле в его дворце, видел краем ока Хмельницкий, как то и дело обнажались в хищной улыбке белые зубы разорителя земель руських, ненавидимого запорожскими и донскими козаками мурзы знатнейшего и богатого Ши- ринского рода Кутлу-шаха. И только едва уловимая усмешка на умном лице визиря Сефер-Гази-аги и одобрительный блеск в узких темных очах сына его Ислам-аги, главного домоуправителя хана, вселяли надежду в задуманное. Как обнадеживал и антикрымский привилей польского короля, предъявленный Ислам- Гирею Богданом. Две партии боролись в Бакчэ-Сарае за влияние на хана, и победила наиболее дальновидная — взбунтовавшимся против засилья польской Короны козакам была обещана подмога. Но
  • 19. содеялось все после того лишь, как прискакал из Перекопа, загнав коня, предводитель шеститысячного чамбула, стоявшего там, еще один мурза Ширинский — неустрашимый Тугай-бей, воевавший четыре года назад против самого хана. Вместе с двуличным и осторожным Карач-беем он теперь поддерживал визиря. Хмельницкий понимал, что была еще одна причина этого ненадежного союза. Проезжая по Крыму, видел он повсюду, в том числе и в самом Бакчэ-Сарае, голод и нищету, усиленную морозной зимой. Речь Посполитая уже четыре года не платила татарам поминки — дань, хотя хан не единожды грозился пойти войной на Варшаву и разорить ее. Но сейм отвечал Ислам-Гирею, что за варварства, чинимые ордой в порубежных с Диким Полем воеводствах, откупа он больше не получит. Да и московиты, эти давние и привычные для крымцев данники, тоже не поспешали в последние годы с поминками. Родня хана и предводители капы-кулу, затаив злобу, уступили. Хотя нур-эд-дин Казы-Гирей вместе с братом своим, царевичем Мурат-Гиреем, и обвинили Запорожскую Сечь, а заодно и Богдана, в сношениях с заклятыми врагами Крыма — донскими козаками. Хмельницкий, чувствуя на себе вопросительный взор хана, только пожал примирительно плечами. Всем было известно: чаще других водили свои оголодалые чамбулы пустошить окраинные земли царя московского именно нур-эд-дин с братом. И Великое Войско Донское отвечало в отместку ордынцам набегами и беспощадным разорением степных улусов. Когда же в апреле этого года Богдан привез на Микитин Рог четырех угрюмых вострооких татар в косматых овчинах и представил их старшине в подтверждение союза с Крымом, то неподалеку от Сечи на реке Бузулуке уже стоял со своею ордой, ожидая сигнала к походу, Тугай-бей. Не зря поддержал Хмельницкого в Бакчэ-Сарае Тугай-бей. Несколько лет назад он побратался с Богданом, который великодушно отдал ему без выкупа взятого в полон козаками сына. Той лютой зимой ходил бей на Правобережье Днепра за ясы- рем,xi но был разбит, сам ранен, а сына его захватили запорожцы. С тех пор Тугай-бей, единственный из влиятельных татарских князей, не затевал больше вражды с козаками. Но не только потому послал его на Сечь предусмотрительный Ислам-Гирей. В случае поражения Хмельницкого хан всю вину свалит на гетмана и своевольного, строптивого ширинского бея...
  • 20. В светлице было накурено и душно. По правую руку от Богдана, перед набыченным, упрямым, готовым вмиг ухватиться за саблю генеральным хорунжим Демком Лисовцом сидел мрачный, с подвпалыми, в бегающих желваках скулами и хищным профилем беркута генеральный обозный Максим Кривонос. Рядом с ним восседал старинный приятель Хмельницкого Федор Вешняк — приземистый, ширококостный и широкогрудый, уже в летах, но с быстрыми неожиданными движениями и резким, срывающимся на крик голосом. По левую руку от гетмана — светлоокий и простодушный с виду кряжень Данило Нечай. Насмешливое лицо его иногда вмиг каменело, белел рубец на лбу, а взор становился тяжелым. Чем-то схожими казались бывший чигиринский козак, а теперь войсковой осаул Иван Ковалевский и Иван Чарнота. Может, своей неспешностью и выверенным словом... Задумался о чем-то, сидя рядом с ними, пошевеливая взлохмаченными рыжеватыми бровями Кондрат Бурляй. Притягивал к себе взор, невольно выделяясь, молодой и статный Иван Богун. Как и вся ближняя к Хмельницкому, известная в войске старшина — уже получившая должности и пока не имевшая их — входил он в полковую или, иначе, гетманскую сотню Чигиринского полка, призванного вскоре стать своеобразной гвардией. В сотню эту вписаны были и сам Богдан с сыном Тимофеем. Необычная сотня становилась теперь чем-то вроде постоянного военного совета при гетмане. Из нее назначались полковники и войсковая старшина. Был в полку и свой особый, единственный в войске осаульский курень под началом Ивана Белого — в него подбирались самые верные, расторопные и опытные сечевики для выполнения рискованных и многотрудных поручений. Богун непринужденно облокотился на стол. То и дело морщился, отмахиваясь от дыма, которым обкуривал его Нечай. Под черным бархатным полукунтушем угадывалась могутная сила плеч и рук, с малолетства привычных к трудам воинским. О чем бы ни спорилось, ни гомонилось на раде, подсушенное на степных ветрах лицо его оставалось безмятежным, иногда — скучающим. Зато крупные, ярко-синие, не замутненные дурными привычками и страстями очи его то возгорались трепещущим глубинным светом, то в момент гасли, прикрываясь черными изгибами ресниц. Весь облик этого и зимой загорелого, с правильными тонкими чертами лица красавца-старшины, в его прямом, с горбинкой носе,
  • 21. в свежих, твердо сомкнутых, с четким вырезом устах, в летучести искрометного, запаляющегося взора словно бы напоминал очевидное. Бесчисленных пращуров его надобно угадывать не в одних лишь черноморских скифах и южных славянах, не только в торках, накативших некогда на Русь следом за печенегами и берендеями, объединясь с ними в черные клобуки, но и в половцах, татарах, турчинах, персах, греках и, быть может, самую малость — в черкесах. А быстро суровеющие и тут же неуловимо, мигом, оттаивающие, становясь ироничными, очи его — неожиданные, васильковые, проникновенные — навевали старинные предания о северных пришельцах — варягах... К концу затянувшейся рады Богун стал нетерпеливо, заждавшись, постукивать по столу перевитым синей лентой свитком с печатью в кустодии.xii Прихватывал краем губ, покусывая, шелковистый смоляной ус или, подперев тяжелым кулаком подбородок, в упор разглядывал говорившего. — Религия православная, издревле принятая предками нашими, признанная Речью Посполитой, утвержденная привиле- ями и условиями, постановленными при избрании на королевство, и присягою нынешнего веротерпимого короля польского, подвергается таким насилиям у латинян-папежников, считающих единственно себя христианами, на кои не способны и басурмане!.. — Сечевой батюшка отец Серафим огладил синежи- лой немощной рукою нагрудный крест. Ряса на нем обвисша и повытерта, подвижные очи в безумном блеске выдавали тяжкую застарелую обиду. — Вспомните, дети мои, как Владислав, сын завзятого папежника Жигимонта,* при восшествии на престол признал православную иерархию, возвернул верующим многие наши храмы. При жизни давно почившего и достойно представшего перед Господом митрополита киевского Петра Могилы шло противление удушающей православие унии. Но вопреки обещаниям, условия элекцииxiii короля Владислава так до конца и не исполнены, униаты, латиняне, а особо — сатанинский езуитов орден по-прежнему злокозненно изживают православие. Церкви, монастыри и соборы наши вновь супостаты поотняли, отправление православных обрядов запретили, младенцы повы- ростали и бегают в подвориях не крещенными, а роженицы лежат без молитв и благословения. Смиренные прихожане уходят в мир иной без покаяния и святого причастия, а родовичи их не смеют прилюдно погребать усопших, закапывая их в подвалах и домах своих... Слезно молит народ руський Всевышнего: дабы поднялась вся земля наша, как завсегда бывало, на свою защиту. Нет в
  • 22. теперешних бедах Речи Посполитой нашей, православных, вины. Не мы разделяем верующих на праведных и схизматиков, не мы делим христиан на панство и хлопство. И в том, чтобы установилась справедливость, есть повеление Божие. Ибо сказано в Первоевангелии: «Всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет; и всякий город или дом, разделившийся сам в себе, не устоит».xiv От перенесенной не единожды пекучей кривды батюшка оглаживал жидкую сивую бороденку, вздыхал, тряс волосьем, жаловался, что иные духовные, переметнувшись в унию, хотят владеть душами всего народа и тем запродали себя диаволу. Неудержному, как днепровский ветер, Максиму Кривоносу- Перебийносу было уже под пятьдесят. Ненавидевший люто как поляков, так и иудеев, наводнивших вместе с ними Русь и получивших от шляхты право аренды не только над поместьями, но и православными храмами, он прихохлил пятерней оселедец и, двигая свирепо выпуклыми, с краснотой очами, воскликнул: - За все неправды и корысти истребить надобно всех арендаторов под корень, даб не происходило двойного угнетения, ущерба и вреда всей вере православной!.. Не выдержал и Данило Нечай. Руський шляхтич, выросший в седле и возмужавший в днепровских плавнях, говорить он любил складно и сильно: - Панове старшина и ты, вельмишановный гетман! Магнаты и сенаторы изблевали на своих сеймах и сеймиках универсалы, задурили простым людям голову, а сами творят несусветное зло. Тышкевич, лядский сын, получив от короля Киевское воеводство, распакостил в нем католицтво и унию, расплодил езу- итские коллегиумы, бернардинские и доминиканские монастыри. Растреклятый Чаплинский, встречая православных батюшек, рвет им чубы и бороды, считает ребра киями и обухом... Дождавшись момента и переглянувшись с Хмельницким, поднялся Иван Богун. Он знал, что первый удар намеревается Богдан нанести вначале по магнатам, не задевая при этом короля. Как это произойдет — представлялось пока смутно, но требовалось внушить старшине: короля Владислава трогать не время. Владислав-де и сам натерпелся от непокорных и заносчивых вельможных панов, а к Хмельницкому он благоволит. Иван снял кус- тодию, сломанную печать и, развернув свиток, стал бесстрастно, почти не заглядывая в написанное, оповещать:
  • 23. — Потомство нас осудит, если мы не возвернем ему всего отнятого ненасытными чуженинами. Люди мои на Волыни перехватили цидулу, отправленную в Варшаву королевскими комиссарами с переписью добра во владениях Вишневецких, За- мойских, Острожских, Потоцких, Калиновских, Конецпольских и многих иных. Еще Станиславу Конецпольскому, покойному гетману коронному, за его прежнее краковское и сандомирское воеводство отдано 740 сел, 170 городов и местечек, которые приносят теперь сыну его Александру, коронному хорунжему, миллион двести тыщ прибыли ежегодно. Тут вот... — Богун ткнул пальцем в свиток, — комиссарами писано. Князь Александр Вишневецкий владел когда- то одной лишь Полтавщиной, а нынешний потомок его Иеремия имеет больше самого короля. Недавно он получил еще пятьдесят местечек на широких пустошах за Переяславом, и теперь его магнатство, будто царство, простирается от земель по рекам Суле, Удае, Слипораде и Солонице до порубежья с Московией. И все-то там имеется: сотни мельниц водяных и с ветряками, пасек, броварен, селитровых промыслов и бобровых гонов. Тянут лямку на ненасытного Вишневец- кого тыщи смолокуров, дегтяров, бортников, пастухов, охотников и рыболовов... А в королевскую казну, доносят комиссары, князь платит податей всего по два гроша за каждого подневольного посполитого. По обе стороны Днепра тянутся другие его поместья — от Чигирина до Конотопа и от Кракова до Киева. Наплодил он замки-фортеции, настроил дворцов в Белом Камне, Вишневцах, Збараже, Лубнах. А кого он там за стенами держит? Только ли цацу свою — княгиню Гризельду, гнущуюся от золота и перлов? Только ли несметное число челядников, гайдуков и беспоместной, голодраной, присосавшейся к нему шляхты? Держит там он еще и пять тыщ жолнеровxv с полком пехоты немецкой, полком панцирным и полком артиллерийским... Сам король польский не имеет возможности с гоноровым Вишневецким справиться. Не оттого ль пожаловал его недавно еще и при- вилеем на саму козацкую твердыню—наш остров Хортицу со всеми прилегающими по обе стороны Днепра лугами, лесами, урочищами, порогами и впадающими тут в Днепр реками? Разве то годно? Кому протестацию слать? В сейм варшавский? На сейм этот Вишневецкий, хоть и сам сенатор, давно плюет из своей самой высокой замковой башни. Гнобил и будет гнобить без жалости и страха Божьего православный люд в бесчисленных своих владениях!.. - Князь Иеремия с ордынцами и московитами воюет...
  • 24. Подал рокочущий голос осмотрительный, с недобрым потаенным взором Михайло Крыса. Был он высок, дороден, ухожен, одевался нарочито богато и глядел на равных себе, не говоря о низших, с превосходством. — Воюет, как воевал с басурманами и Московией покойный великий коронный гетман Жолкевский... - Коль искать у козы гриву, то и у кобылы найдешь рога... ответил насмешливо, даже не глянув на нелюбимого им Крысу, Богун.—Да, воюет непрестанно князь Вишневецкий. Но больше—с безоружным поспольством, с мирянством безответным да с нашим братом козаком. И в том он не одинок. Десять лет назад утвердил сейм варшавский обидную ординацию Войску Запорожскому, укоротив козацкий реестр, изничтожив козац- кий суд и право выборности старшины, бывшее у нас со стародавних времен. Полковников, сотников и осаулов в козацком реестровом войске коронный гетман Потоцкий назначает теперь из одной лишь шляхты польской и немчинов... - Иезуитов и унию Вишневецкий привечает, пес поганый!.. буркнул Кривонос и припечатал жилистым костистым кула- чиной по столу. — В сыру землю загнать его надобно вслед за езу- итами, латинянами и униатами... И загоню, клянусь крестом животворящим! Крыса вознамерился было возразить, но его перебил Хмельницкий: Однако ж, помыслив накрепко, порешили! Вопреки злобе и противлению магнатов дадим беглому поспольству волю — нехай селится на прежних местах или поступает в охоче войско под именем добровольных козаков. Нобилитациюxvi проведем... — голос его набирал властную силу, и сидящие в светлице почувствовали: слово держит перед ними уже не вчерашний товарищ из своенравной и соперничающей старшины — волю свою объявляет законно выбранный гетман. — Нобилитацию проведем тщиво. Козацтво всегда почиталось у нас шляхетством, а потому отбирать надобно свободных, войсковых и городовых, которые в прежние времена служили запорожцами и добровольно в полках охочих. Производство разбирать наказываю строго: только свидетельство природного происхождения или доказательство на заслуги допускают к титлу козака. Получивших нобилитацию надобно в короткое время вписать в компуты,xvii привести к присяге и считать наряду с другими козаками и в одном с ними достоинстве шляхетском. Разделить нашу землю следует на пятнадцать полков, а в каждом полку набрать до двадцати сотен —
  • 25. тыщ пятьдесят доброго войска будем иметь скоро... Оно — так! Даже малая пташка гнездо свивает и обороняет его. Ну а мы свою землю разве ж не в силах устроить и защитить? Хмельницкий дал знак ближнему козаку, бывшему при нем писарем, Самийле Зорке, и тот зачитал: - Требуем, дабы имени, памяти и следу унии не стало на Руси, чтобы католицких костелов до времени, а униатских тотчас не было; чтоб митрополит киевский занимал в сейме первое место после примаса польского; чтоб на Руси воеводы, каштеляны и дер- жавцы были из православных — местные уроженцы; чтоб Запорожское Войско повсюду оставалось при давних своих правах; чтоб гетман козацкий зависел от одного лишь короля; чтоб иудеи- арендаторы тотчас убрались вон с Руси и чтоб Ярема Вишневец- кий начальствования над войском нигде не имел... Все это мы предъявим обидчикам и злопыхателям нашим, когда наш час настанет...* — заметил, усмехнувшись, гетман и подбодрил Самийлу:—А пока огласи, друже, первый мой универсал... Зорка прокашлялся. «Зиновий-Богдан Хмельницкий, гетман славного Запорожского Войска и всей сущей по обе стороны Днепра Руси... Почтительно сообщает вам, всем руським жителям городов и сел по обеим берегам реки Днепра, духовным и мирянам, шля- хетным и посполитым, людям всякого, большого и меньшего чина, а особенно шляхетно урожденным козакам и святым братьям нашим, что вынуждены мы не без причин начать войну и поднять оружие на панов и старост наших, от которых многовременно обиды переносим, злодетельства и досады, и не только на добрах наших (которые зависть возбуждают), но и на телах вольных наших насилие претерпеваем. Воеводы и князья возле Вислы и за Вислой не только уже стягивают и соединяют многочисленные свои регименты,xviii но и подстрекают на нас и пана нашего милостивого, ласкового отца светлейшего короля Владислава, и хотят они это сделать, чтоб с силой своей прийти в Русь нашу преславную, легко завоевать нас огнем и мечом, разорить наши жилища, превратить их в прах и пепел. Так они хотят уничтожить славу нашу, всегда громкую и известную...» Самийла не торопился, давая старшине возможность вдуматься. Все понимали: одно дело толковать о таких делах промеж собою
  • 26. или на сечевой раде и другое — разослать универсал за рукою козацкого гетмана. Сразу же прознают о нем не только в городских домах и сельских мазанках, но и в замках магнатских, варшавских дворцах. Дойдет он и до его королевской милости Владислава Четвертого... — «... Мы шлем к вам этот универсал наш, призывая и зао- хочивая вас, наших братьев, всех русичей, к нам на войсковую прю. Лучше уж и полезнее пасть нам от вражеского оружия на поле брани за веру свою православную и за целость отчизны, чем быть в жилищах своих, как невесть кто, побитым. А когда умрем на войне за благочестивую веру нашу греческую, то наша слава и рыцарская отвага громко прозвучит во всех европейских и других концах земли, а радения наши Бог вознаградит нашим бессмертием и увенчает нас страдальческими венцами. Так встаньте же за благочестие святое, за целость отчизны и обороните давние права и вольности вместе с нами против этих насильников и разрушителей, как вставали за свою правду славные воины (как уже засвидетельствовано), предки наши, русы. Итак, мы идем по примеру наших предков, тех древних ру- сов, и кто может воспретить нам быть воинами и уменьшить нашу рыцарскую отвагу! Это все предлагаем и подаем на здравое размышление ваше, братьев наших, всех русичей, и с вниманием и нетерпением ждем, что вы поспешите к нам в обоз. На этом желаем вам от доброго сердца, чтобы дал Господь Бог здоровье и наделил счастливым во всем житьем-бытьем. Дано в обозе нашем на Сечи на третьей недели после Пасхи года 1648 апреля 21-го дня...». Не успела старшина сказать свой веское «Любо!», как за окнами взорвался приближающийся дурной шум, пьяные крики, топот, а где-то совсем рядом гулко и тревожно охлестнули безмятежный полдень котлы — козацкие литавры. В светлицу заглянул молодой козак с вьющимися и порыжелыми от дыма люльки усами: Пана енерального судью товариство кличет! Объявился человек, согласный дать выкуп за осужденного... Вслед за судьей выглянул на крыльцо и кошевой атаман. Кошевой бодро вскричал: - Ныне вольное товариство, зачем рада у вас собрана?
  • 27. Веселая, грозная и буйная, как стихия, забывшая уже, из-за чего она прихлынула, толпа не довольствовалась теперь одним генеральным судьей. Да и кошевым атаманом тоже, захотелось, точно дитю капризному, вновь лицезреть новоизбранного гетмана. - Паны енеральные, куды, скурвые дети, подевали батька нашего? - Богдана зови, кошевой, Богдана, а не то головы лишишься! - Нехай Хмель слово скажет! - Когда в поход? Ляхов когда побивать станем? - Гетмана нашего просим ласково!.. И враз все стихло — увидели вышедшего с непокрытой головой Хмельницкого. Вновь, как тогда, на выборной раде, весенний, зовущий в затуманенную даль ветер затрепал седеющий оселедец на бритом темени. Рыцарская осанка Богдана согласовалась с тяжелеющей статью опытного предводителя. Позади и вкруг него теснилась разодетая старшина. Зычно, да так, что слышно стало и привязанному к срамному столбу Костке Выпсе, досказал Богдан Хмельницкий то, что не успел, волнуясь, на выборной раде. Друзи мои, панове, братия! Настало тяжкое и великое время — вывести из ляшской неволи весь народ руський! Каюсь перед вами! Едва подстароста Чаплинский засек посредь базара до смерти за ничтожную провинность моего младшего сына и силой отнял у меня хутор Субботов с пасекой и мельницей, отцу моему, Михайле Хмельницкому, прежним подстаростой чигиринским Даниловичем именем короля данные, а меня самого в каменицу ввергнул, то мыслил я, обуянный гневом, вот о чем. Вырвусь на свободу, воевать стану, мстя за свою лишь кривду и шкоду — и корова на обидчика своего кидается, навострив рога, если ее долго мучить. Но когда обрел свободу и поездил немало по свету, людей послушав, да много слез, крови и горя повидав, то порешил: воевать надобно не за одного себя, а за весь народ наш и веру православную. За правду и справедливость. А правда такая у меня. Каждый человек равен перед Богом и народной властью. Преступил закон шляхтич или князь — клади голову на плаху. Провинился тяжко козак аль посполитый — сокирой ему по шее. Я поступился совестью — и меня не пощади!.. Не должен один помирать с голоду, в другой на его горбу жиреть, выпивая всю кровь без остатка. Начиная праведную войну, знайте: мы не одни с вами! Весь люд простой, вся чернь подневольная допоможет нам — до самого Люблина и Кракова, доколь простирается живой язык
  • 28. Не побьем Чарнецкого, так хоть устрашим, — похлопал себя по халату Сахнович. Чарнецкий — не жеребчик-недоносок, который и навоза своего боится,—хмуро возразил ему Богун. — Страху на него не нагонишь. А вот голову задурить можно. И разозлить, — вставил Сирко. — Надо бы его с утра одарить нежинским аргамаком... Старшины рассмеялись. Вспомнили, как Хмельницкий послал в отданный полякам город Нежин сидевшему там с гарнизоном родному брату Марцина Калиновского, слывшему знатоком лучших лошадиных пород, в дар коня. Перед этим Богдан сказал Ивану Золотаренко, который был до Белоцерковских соглашений полковником нежинским: —Надо остричь старого хромого мерина да привязать клочья хвоста и гривы его гнилыми вервями к шее... Когда первые козацкие сотни стали втягиваться, сужаясь, в пролом тыльной стены, разобранной этой же ночью, Богун повторил напоследок Сирку и Многогрешному: Держитесь, братия моя! До света Чарнецкий вряд ли сдвинется с места, а днем—что бы ни стряслось—держитесь! Как условились. Помогай Бог, пан брат Иван! Сирко и Многогрешный остались на майдане, а Богун и Сахнович тронули поводья и двинулись к пролому, который после прохождения козацких сотен сразу же заделали колодами и камнями. Хватит. Пусти. Поздно уже! Поздно, а не спишь... Пусти. Охолонь! —Не пущу! —Батька кликну! Зови. Но если не скажешь имя — не отстану. —А тебя как кличут?
  • 29. Тимофеем. Меня — Ярыной. Можно, Ярочка, чуть-чуть приголублю? Не можно... Он приблизился к ней, она неловко отстранилась и, не выпуская мисы, стыдливо прикрыла лицо широким рукавом с вышитой каймой. —Отпусти, не то закричу! —Не дичись, небось не басурман. —Но и не суженый. Экая ты сметливая!.. Ого, а это что у тебя? Где? Да вот... — Тимош горячими шероховатыми ладонями обхватил ее за голову и крепко поцеловал в алые, испуганно поджатые губы. Вырываясь, она с силою, хоть и без зла, оттолкнула его, мисы вывалились на земляной пол с гулким стуком. Лишь тогда он неохотно, с тихим смехом отпустил ее, уклоняясь от мокрой деревянной ложки, которой дивчина намеревалась огреть его по лбу. Тотчас, будто эхом, что-то громыхнуло за дверью — то в сенях налетела на ведро с водой дородная пани Волович. Заглянув в светлицу, сердито вопросила: Пошто неугомонны? Или черт кого рогами под ребра пырнул? «От бисова квочка!—подосадовал Тимош. — Принесло ее!..» Ярына, быстренько собрав битые и целые мисы, опрометью кинулась в теплушкуccli , а Тимош, опустив разрумянившееся лицо, молча ждал, пока ворчливая господыня, переваливаясь на больных толстых ногах, уйдет к себе. Потом лег, не раздеваясь, на указанную ему у стены широкую, покрытую черным шерстяным ковром лавку из вяза. Отцовское поручение исполнять было еще рано, и он, дабы не заснуть, распалил люльку. Вместе с наступившей тишиной пришло испытанное уже не раз за последнее время чувство одиночества. Тосковал по своим побратимам: Ваньке-Степке, подавшемуся на Дон, и Грыцьку Калине с Юрасем Бурым, уехавшим в Московию с гетманской депутацией, да и застрявшим где-то там, в лесах северных.